Я уже сказал, что писатели, которые наиболее толкнули вперед мое сознание, были Тургенев и Шевченко, а во время пребывания моего в четвертом классе и в пятом к ним присоединились еще Чернышевский, роман которого «Что делать» я прочитал, и Некрасов. И вообще на юге России, где протекло мое детство, и промчалась моя юность, а надо думать, и повсеместно в России, в шестидесятых годах «властителями дум» были именно эти писатели.
Шевченко — естественно почему: на Украине он играл такую же роль пророка, певца и патриота, какая в Польше выпала на долю Мицкевича; Чернышевский влиял на всю русскую интеллигенцию, в том числе и на малорусскую, своими статьями и на молодежь в особенности упомянутым романом. Гимназисты и студенты увлекались таинственною, хотя и неясною и туманною фигурою Рахметова. В «Современнике» Антонович яростно напал в статье «Асмодей нашего времени» на Тургенева, временно утратившего в столице свое обаяние, которым он пользовался в обществе, а в провинции, по крайней мере, на юге, популярность его была чрезвычайка, и герой его «Отцов и детей», Евгений, стал нашим идолом Я уже говорил о базаровщине, пленившей даже желторотую молодежь. Рахметов и Базаров сливались в нашем воображении в один мощный образ, при чем иногда непокорный стан его мы повязывали пестрым поясом украинского парубка. Вдруг в середине шестидесятых годов в черниговских, харьковских и даже полтавских медвежьих углах шитые «хрещиками» и «мережинные» рубахи, в которых щеголяли одетые в пиджаки студенты, приезжавшие из Москвы и Петербурга, заменились красными косоворотками. У молодежи на устах появилось имя Некрасова.
В Нежине, в лицейском саду, еще можно было видеть на коре старого толстого дерева инициалы, собственноручно вырезанные Гоголем в его школьные годы. Тень Гоголя носилась над гимназиею. Как ни как, жила литературная традиция. И вот почему в обширном зале четвертого класса устраивались литературные вечера в известные дни. Кто-либо из учеников читал доклад о том или другом, набившем оскомину, явлении в мире изящной словесности, или свой собственный оригинальный беллетристический или стихотворный опыт, а произведение его тут же товарищами подвергалось критическому разбору, и довольно жестокому. Чаще других по части критики выступал Петр Филонов, бойкий и язвительный юноша, усвоивший себе манеры Базарова и смотревший сверху на учителей. (Этот Филонов, на которого товарищи возлагали большие надежды, дальше учителя не пошел; впоследствии он преподавал словесность в Петербургском морском корпусе.) Филонов, обыкновенно, досаждал Добротворскому своими вопросами в классе.
Например:
— А скажите, пожалуйста, господин учитель, почему у нас русская литература доводится только до Пушкина и стоп — обрывается? Между тем, мы бы хотели узнать и новую русскую литературу, так называемую натуральную школу, с Гоголем во главе.
Добротворский краснел, ухмылялся, поглаживал свою огромную лысину обеими руками и возражал (а говорил он в нос):
— Гоголь породил отрицательное отношение к великой нашей родине, которую он ненавидел всеми силами своей инородческой души. Натуральная школа есть шкот безбожия, безнравственности и вражды к православию, самодержавию и народности!
— Будто бы даже и народности? — завязывал спор Филонов. — Конечно, — юмористически продолжал он, — христианам лучше не говорить о сих мерзостях, по завету апостола Павла, господин учитель. Но все же мы уже в таком возрасте, когда знакомство с мерзостями нам не повредит, а может, скорее, нас предохранить от чумы — натуральной школы. Во всяком случае, позволю себе заметить, что школа эта враждует не с народностью, а с тем, что мешает ей свободно проявляться.
— В карцере, в карцере, — загнусит, бывало, в заключение Добротворский, — желаете вы, господин Филонов, закончить ваши неуместные размышления?. Я ничего вам больше не могу посоветовать, как воспользоваться моим содействием…
Он брался за журнал и ставил против фамилии Филонова крючок, после чего Филонова звали для объяснений к директору. Филонов как-то сразу побеждал директора, добродушного Гудиму, сменившего Стеблина-Каминского, который сделался губернатором где-то в Польше[66]; директор даже увлекал его к себе на квартиру и слушал его излияния. А если приглашал Белобров, кончалось не так благополучно…
Таким образом, когда на одном (памятном) литературном вечере Филонов объявил, что заказанный, ему реферат об оде «Бог» он потерял и, в виду «незначительности» темы, не особенно скорбит об утрате, тем более, что Державин пел, как «мартовский кот», а вместо Державина он сделает доклад о Некрасове, этом «полубоге новейшей поэзии», — вся аудитория пришла в волнение. Добротворский вскочил, инспектор Белобров, свирепый и бочкообразный, надел очки и воззрился в докладчика и в его незаконную шевелюру (Филонов не хотел стричь своих густых волос), и даже добрейший Гудима вспотел и вытер лоб платком.
Добротворский ухмыльнулся и начал гнусить:
— Два оскорбления нанесено нашей родной словесности: школьник, у коего молоко не обсохло на губах, находясь под гибельным влиянием преступной проповеди разных современных обозленных писателей, обозвал величайшего поэта русского «мартовским котом» — раз; и другое — не меньшее оскорбление учинено им литературному вкусу провозглашением некоего Некрасова полубогом.
— О, Tempora![67] — воскликнул я.
Директор крякнул.
— Именно провозглашением… Вообще же Некрасов известный, кажется, поэт… А, как вы думаете? — обратился он к инспектору.
— Не знаю, не читал, — отвечал инспектор. — Но Филонов понесет заслуженное наказание. Встаньте, Филонов!
Тот встал, откинув волосы назад.
— С такими волосами и являетесь на литературный вечер? Стыдитесь!
— Позвольте узнать, господин директор, — развязно спросил Филонов, — в какой степени замечание господина инспектора своевременно и относится ли оно к моей теме о поэзии Некрасова?
Положительно, героем показался нам Филонов. Он знал, что пользуется сочувствием, и еще хотел продолжать в том же духе, но инспектор уже произнес роковое слово:
— Ступайте!
Филонов пожал плечами и бодро зашагал к выходу, заложив руки в карманы брюк. Вдруг остановился возле ученика, которого звали Иваном, и, указав рукою на стол, за которым сидели учителя с директором, трагически сказал:
— «Сколько их, Ваничка, знаешь ли ты?»[68].
Инспектор со всех ног бросился за Филоновым.
— Молчат! Молчать! Ступайте!
Литературный вечер не состоялся, да, сколько помнится, он был и последним при мне.
Но зато он положил начало популярности Некрасова среди учащихся. Вся нежинская молодежь — и гимназисты, и студенты, и молоденькие чиновники стали знакомиться с творениями Некрасова. Как раз вышли его стихи в четырех томиках[69] и появились в недавно открытой библиотеке г-жи Ситенской. Одного экземпляра оказалось мало. Было выписано еще три экземпляра, потом пришла целая партия, и собрание его сочинений быстро раскупалось. Поклонникам «музы мести и печали»[70] хотелось иметь Некрасова у себя и для себя. Как только соберутся где-нибудь на частной квартире студенты и гимназисты, уже, смотришь, выходит кто-либо из них на средину комнаты и наизусть читает задушевным голосом «Парадный подъезд» или «Сашу» или «Железную дорогу»[71].
Библиотека Ситенской была первой частной библиотекой в Нежине. До тех пор мы довольствовались книгами для чтения, какие были в гимназической библиотеке, и хотя нельзя было пожаловаться на бедность библиотеки, но многих авторов гимназистам не выдавали: новейших книг и журналов библиотека чуралась. Понятен успех, который стала иметь библиотека Ситенской. Можно было получать всю текущую литературу — «Современник», потом «Отечественные Записки», «Дело» и друг. Естественно-историческая литература, процветавшая тогда в век базаровщины на книжном рынке, была богато представлена. Не только с Некрасовым, но и с Гоголем во всем его объеме мы познакомились только благодаря библиотеке Ситенской.