— Но, значит, она разошлась с тем, с кем, как мне сообщал Бибиков, сходилась?
— Да, она разошлась с тем.
— Пока мне больше ничего не надо знать, — со вздохом сказал Лесков.
По правде, мне захотелось, чтобы он скорее ушел от меня.
— Да, — сказал я, — мне вам нечего больше сказать.
— Но, в качестве вашего старого друга, я бы желал поговорить с вами обоими, — продолжал Лесков, — и просил бы вас пожаловать ко мне с вашей супругой.
— Но зачем же?
— Единственно для счастья вашего и вашей супруги, — окинув меня всего глубоким и ярким взглядом, произнес Лесков и стал прощаться.
Мария Николаевна, между тем, уже оделась и вышла на лестницу.
— Вы, таки, большой ересиарх, — сказал я Лескову, провожая его.
— Я обязан вас соединить, — решительно сказал он, — я знаю по опыту, как тяжело одиночество. Вы можете наказать жену, даже телесно, но принять обязаны. Телесное наказание поможет ей…
— Достаточно, Николай Семенович, — расхохотался я.
— Я серьезно говорю, — продолжал Лесков, стоя у дверей, — в Домострое сокрыто не одно зерно истины[354]. Нам нужно возвратиться к добрым, старым нравам, иначе погибнем.
— Убирайтесь вы к чорту, Николай Семенович! — резко оборвал я нашу беседу.
Он в пол-оборота гневно посмотрел на меня, и мы расстались.
Лесков начал против меня некоторые враждебные действия. В «Петербургской Газете» он напечатал против меня две статейки[355]. В одной он усомнился в подлинности, пересказа мною сообщения профессора Павлова, высланного из Петербурга в Киев за статью о тысячелетии России еще в 62-м году[356]. Престарелый профессор, бывая у меня в Киеве, рассказал мне о том, что в сороковых годах Гоголь приезжал в Киев, и профессора университета во всем своем составе являлись к великому писателю, который остановился у некоего Юзефовича[357], а Гоголь вышел к ним в приемную и, как показалось представлявшимся, с большой важностью поздоровался с ними. На самом деле, вероятно, Гоголь был сконфужен и не знал, что им сказать.
В другой статейке Лесков придрался к слову «перезвон» в каком-то моем рассказе: нельзя говорить перезвон, а надо говорить звон, и тут попутно он составил целое наставление молодым писателям, в том числе и мне, как строго надо обращаться с каждым русским словом, в особенности имеющим церковный смысл, и, когда пишешь о колокольне или о церкви, хотя бы и мимоходом изображая эти здания, то, предварительно, надо изучить историю их построения, и тому подобное.
Я, в свою очередь, отвечал на эти выходки Лескова и в статейке под названием «Зазвонное клепало»[358] развил перед ним целую эрудицию по части разных оттенков колокольного звона, почерпнув эту мудрость из какой-то брошюрки, попавшейся мне на книжном рынке. Теперь забавно вспоминать все эти мелочи, но тогда они характеризовали Лескова. Ко мне прибежал Бибиков от Лескова с предложением, что ересиарх не прочь примириться со мною, и что он сознает отчасти свою неправоту, но, в свою очередь, я тоже должен извиниться, в особенности, за «чорта».
Я написал Николаю Семеновичу, что извиняюсь за чорта, но, что между нами едва ли может установиться какая-нибудь связь в виду этических расхождений. Бибиков смеялся, когда прочитал мое письмо, и рассказал о том, как Лесков перед рождественскими праздниками водил его по магазинам и делал на его глазах разного рода закупки. В тот день, голодный и холодный, он обратился к Лескову с просьбой одолжить ему несколько рублей. Бибиков был человек легкомысленный, и Николай Семенович решил, во что бы то ни стало, воспользоваться случаем и отучить его от легкомыслия, преподать ему урок доброго поведения. С этой целью он в каждой лавке, отбирая товар, требовал сначала дать попробовать: ветчину, фрукты, икру, сласти, и, пробуя, жуя, он поучал Бибикова:
— Все эти товары необходимы к празднику, как для того, кто покупает, так и для тех, кого он угощает, или намерен угостить. Каждый порядочный человек должен к этому празднику запасти столько денег, чтобы удовлетворить свои потребности в тех размерах, какие ему нужны, принимая в соображение круг его хозяйства, а хозяйство основывается человеком для того, чтобы не нуждаться ни в чем; а чтобы ни в чем не нуждаться — нужно работать; работа» же нужно откладывать каждую копейку, запасая на черный день, и не то что на черный день, но и на светлый, на праздничный день. Например, иной молодой человек в ноябре месяце заработал, положим, пятьсот рублей и легкомысленно растратил их на женщин или на что-нибудь другое, более предосудительное; пришел праздник, у него денег ни копейки нет, и тогда он унижается и просит у более благоразумных старших товарищей своих одолжить ему сколько-нибудь, чтобы и он похож был на человека. Но старший товарищ сделает большую глупость, если поощрит его в этом, я бы сказал, грехе. Таким образом, Виктор Иванович, если я вам дам денег, — то помните, что вы должны дать мне честное слово, в свою очередь, что этого не повторится никогда, и что в следующие праздники вы будете обеспечены, что примете во внимание, как тяжело потом брать взаймы.
Бибиков, передавая мне все это с точностью, в которой нельзя было сомневаться, благодаря его феноменальной памяти, воспроизводил малейшее движение и даже голос Лескова, а от меня направился к Лескову и там, может-быть, тоже воспроизводил мой голос и мою манеру говорить.
С Лесковым я все же еще раз встретился у Сергея Атавы, с которым, как оказалось, он был в «большой» дружбе.
Атава жил у Строганова моста на даче, на которой когда-то проводил лето Пушкин и создавал книгу о Пугачовском бунте. За чайным столом сидела семья Атавы, на столе стояла бутылка с редким вином, и на председательском месте сидел Николай Семенович. Мы пожали друг другу руки, и тоненьким голоском Атава закричал:
— Ересиарх-то, ересиарх! Знакомы вы с этою стороною почтеннейшего Николая Семеновича?
Я промолчал, а Атава (Терпигорев) продолжал:
— Сейчас прочитал мне целую проповедь, как надо вести себя, как подобает отпрыску старого дворянского рода блюсти порядок во всем и что для этого религия есть необходимый регулятор, а иконостас даже великолепное украшение в столовой, и предложил мне купить у него по недорогой цене архиерейскую куртку из золотой парчи…
— Ну, что же ты врешь, Сергей, — заметил Лесков, — парчевых курток-то архиереи не носят даже.
— Сам-то Николай Семенович из архиерейской ризы сшил себе такую куртку и знаете дли чего? Чтобы потрясти воображение издателя, когда тот приходит и просит рукопись.
— Да полно тебе болтать!
— Я же правду говорю. Ну, разве нет у тебя такой парчовой куртки?
— Есть, есть, — согласился Лесков, — но куртка эта не архиерейская, а из парчи мною сделана, которую в одной ризнице я приобрел, старинная русская парча редкой красоты.
— Видишь, сознался. А еще разве у тебя нет зуба Бориса и Глеба, тоже феноменальная редкость[359].
— Нет, — вскричал Николай Семенович, смеясь, — зуба нет, но есть у меня зуб мудрости, которого нет у тебя, Сергей. И этот зуб мудрости говорит мне постоянно вот что: скажи ты своему приятелю, насмешнику Атаве, чтобы он угомонился на старости лет, поменьше пил бы вина и не издевался бы над тем, над чем издеваться грешно. Бог ему дал талант, а он его зарывает в землю.
— Пожалуй, в «Новое Время» действительно зарываю.
— Будь честен и правдив, Атава, и веди себя не так, как ты себя ведешь, что тебя уподоблять начинают, знаешь кому? Ноздрёву.
Атаве это не понравилось.
— Добропорядочному поведению учишь, ересиарх, а ложечку облизываешь и в общую вазочку с вареньем опускаешь, так-что надо переменить. Пожалуйста, Марфуша, выбрось это варенье и подай нам другую вазочку.