— Нет, сеньор, — отвечал дон Луис, — ибо это ее огорчило бы, а уж если она огорчится, я умру. Но, поскольку дружба рассудительнее любви и подразумевает больше свободы, — стало быть, вас я смогу покинуть, не обидев, и уверен, что по моем возвращении вы не измените ваших чувств ко мне.
— Ах! Как же я счастлив, — воскликнул Понсе де Леон, — что пользуюсь полной свободой и могу держать себя с красавицами так, как мотыльки, порхающие над цветочной клумбой: ведь они подлетают к каждому бутону, но ни на одном не задерживаются.
Дон Луис при этих словах лишь вздохнул, то ли сожалея, что владеет своими чувствами не так хорошо, как друг его, то ли желая уже находиться у ног особы, смутившей его покой.
Они расстались после множества уверений в дружбе: дон Луис, следуя своему решению, отправился в Севилью, а Понсе де Леон остался в Кадисе с графом де Агиляром — они проживали вместе и ничего не скрывали друг от друга. Понсе де Леон сделался задумчив, мало говорил, отвечал невпопад, так что кузен и узнать его не мог. Несколько раз граф порывался расспросить его, но, рассудив, что кузен, быть может, связан каким-то обязательством, которое хочет сохранить в тайне, соблюдал с ним все, что предписывает скромность. Однако ж, не оставляя попыток проведать об истинном положении дел, он приказал тому из своих людей, что был половчей, повсюду следовать за доном Габриэлем де Леоном и, елико возможно, сообщать ему, что тот делает и как живет.
Избрав такой путь, Агиляр был уверен, что узнает все важное о кузене. Он нарочно притворялся занятым и уходил, чтобы предоставить тому полную свободу. Но к вечеру его лакей мог сообщить лишь, что дон Габриэль то прогуливался в весьма уединенном саду, спускавшемся к морю, то сидел весь день запершись в кабинете и, определенно, не говорил ни с кем. Такое поведение удивило графа, и, прождав три недели в надежде, что кузену надоест молчание, он наконец сам его нарушил, сказав, что с некоторых пор не на шутку обеспокоен кое-чем необычным в его манерах, и если меланхолия, повергнувшая друга в такое состояние, не имеет причин, то следует опасаться серьезной болезни и постараться предупредить ее. А коли дело в ухудшении благосостояния, то он рад будет поделиться своим имуществом, которым его друг может располагать как своим собственным; и наконец, в случае иной беды, нет причин ее таить от того, чье сердце открыто для дона Габриэля и в чьей скромности он неоднократно мог убедиться.
Понсе де Леон отвечал на это лишь тяжким вздохом, и граф, глядя на него с беспримерным вниманием, продолжал:
— Что могло бы так тревожить вас? Вы — один из самых совершенных людей на свете, притом рода столь блистательного, что одно ваше имя внушает почтение, ваш отец располагает огромным состоянием и уже одарил вас достаточной частью его. Уж не влюблены ли вы? Быть может, вами пренебрегают?
— Ах, дорогой кузен, — отвечал дон Габриэль, — до чего же вы настойчивы, — разве нельзя просто любить меня, не задавая вопросов? Впрочем, — продолжал он, помолчав немного, — дурно плачу я за вашу доброту, а ведь ничто так не обязывает к откровенности, как только что вами сказанное и живейшим образом меня тронувшее. И, если что и мешало мне поведать вам мой секрет, то лишь стремление сохранить ваше уважение. Увы! Сможете ли вы впредь принимать меня всерьез, расскажи я вам о моих чудачествах? Да, я влюблен, признаюсь, и моя страсть тем опаснее, что я даже не знаю еще, достойна ли особа, возмутившая мой покой, тех страданий, что я ради нее испытываю. Это в Исидору я влюблен, в сестру дона Луиса, которую я еще никогда не видел, а быть может, и не увижу, — столь ревниво ее тетка охраняет ее от самого солнца, держа ее в деревне и не давая никакой воли.
Граф де Агиляр выслушал своего кузена в крайнем удивлении.
— Если бы вы видели Исидору, — сказал он, — о которой говорят столько хорошего, — меня не удивило бы, что вы влюбились; однако чрезвычайно странно, что, прожив так долго в Мадриде, попутешествовав по Италии, Франции и Фландрии, повидав стольких прекрасных девиц и не испытав к ним ни малейшей симпатии, вы вдруг сдались без боя, даже не узнав ничего о красоте, уме и нраве вашей избранницы.
— В этом мой стыд, — отозвался Понсе де Леон, — за это я сам на себя зол и по этой причине не осмеливался поведать вам мою тайну, и, в довершение всех бед, я не знаю иного выхода, как только бороться с моей страстью.
— Ах, дорогой мой родич, стоит ли так поступать, — отвечал граф, — ведь, видно, пробил ваш час. Долго вы бунтовали против любви и считали себя непобедимым, вот Амур и решил вас покарать, внушив нежность к той, кого вы еще не видали.
— Помилосердствуйте, не шутите так, — сказал Понсе де Леон, — мне сейчас, как никогда, не до смеха, и, если вы не хотите воспринимать дело всерьез, я предпочел бы об этом вовсе не говорить.
На это граф де Агиляр сказал ему нечто, немало того порадовавшее: Исидора — не испанская инфанта, не королева, — а потому, если он посватается, ему, судя по всему, не будет отказа.
— Я тоже так думаю, — отвечал дон Габриэль, — однако еще одна фантазия смущает мой разум, и с нею бороться не легче, чем с моей страстью: если мое внимание не будет ей в радость, если она не полюбит меня прежде, чем узнает, то я не буду счастлив и обладая ею, поневоле думая, будто всему причиною ее покорность родным да мои титулы и богатства; нет, я жажду ее нежности — никогда не быть мне счастливым без этого.
— Все, что занимает теперь ваше сердце и ваш разум, — сказал ему Агиляр, — представляется мне весьма странным; мне жаль и вас, и себя, ибо тяжко видеть вашу скорбь и не иметь возможности ее облегчить; и вот единственное, что я могу вам сказать и всегда повторю: я весь к вашим услугам; если вы знаете средство, как достичь желаемого и я могу быть вам в этом полезен, располагайте мною.
Тут дон Габриэль крепко обнял своего кузена и в ответ промолвил:
— Не забудьте же, ведь вы только что дали мне слово; быть может, уже совсем скоро я подвергну вас испытанию.
Час был такой поздний, что они наконец расстались. Понсе де Леон уже не чувствовал себя столь несчастным, ведь он нашел наперсника, а граф был рад наконец узнать, что мучит его кузена, и теперь мог помочь ему достигнуть цели или же противиться страсти, в зависимости от того, как повернется дело. После этого первого признания дон Габриэль больше не стеснялся говорить с графом о своих чувствах, он искал его общества, как ищут лекарства от боли, и радовался, не встречая в друге стремления противоречить, весьма огорчительного для влюбленных — ведь ничто так не разочаровывает, когда сердце пылает живой страстью, как отповедь холодного рассудка.
Понсе де Леон подождал некоторое время, в надежде, что его разум, быть может, возобладает над смятением сердца, но, поняв, что здравый смысл, напротив, ослаб в сражениях, уже выпавших на его долю, и мечты об Исидоре не то что не оставляют его хоть ненадолго в покое, но продолжают истязать несчастного, он решился наконец поехать к возлюбленной и повидать ее. Лишь только рассвело, он вошел в комнату графа де Агиляра и сказал:
— В путь, дорогой кузен, пора нам ехать в Галисию.
— Понимаю вас, — отвечал граф, — дело в Исидоре. Но что же вы придумали, чтобы достичь желаемого?
— Я представляю дело так, — сказал дон Габриэль, — приехав, мы подожжем дом[114] и проникнем в ее комнату, воспользовавшись тем беспорядком, какой обычно сопутствует подобного рода происшествиям. Мы спасем ее: я вынесу ее на руках! Боже мой, — продолжал он, — понимаете ли вы, что за счастье ожидает меня в этот дивный момент! Как вознагражден я буду за все печали, которые владеют мною нынче!
— Поистине, дон Габриэль, — ответил на это граф, — неразумно с вашей стороны начинать с такого предосудительного дела, как пожар в доме лучшего друга! Подумайте же, что, спалив дворец дона Луиса, самый прекрасный во всей провинции, вы сыграете с нашим приятелем самую злую шутку, какую только можно придумать; рассудите, что и сама ваша дорогая Исидора, быть может, задохнется в дыму, прежде чем вы доберетесь до ее комнаты, и может случиться так, что вы оба погибнете; возможен ли исход плачевнее?!