ГЕРМЕС К заоблачному пастбищу богов Булыжною дорогою на лоно Травы стекает тысяча быков — Воинственное стадо Аполлона. Оно идёт, как тысяча коррид — Мечта несуществующих испанцев, И гибкий пастушок — лет семь на вид — Не выпускает дудочку из пальцев. Быки несут лиловые бока И взгляд тяжёлый, как кузнечный молот, И солнце, прорезая облака, Глядит на мир, который очень молод. А пастушок?.. (сейчас он сядет в тень, Как принято в банальной пасторали?..) Нет, у него сегодня трудный день, И стадо он ведёт в другие дали. От пастбища идёт крутой уклон, Блестят на солнце медленные выи; И то, что называется «угон», Сегодня совершает он впервые. Быки идут тяжёлою толпой, Изнемогая от жары и пота. Туда, где кучерявится прибой Горящего голубизною Понта, Туда, где волны бьются о порог, И можно жить в кругу мелодий вечных, Которые наигрывает бог Купцов залётных и бродяг беспечных… ПТЕНЕЦ Когда птенец, не знающий полёта И силы притяжения гнезда, Восходит одиноко вдоль болота, Как маленькая чёрная звезда, — Под ним сентябрь ветвеет и дымится Нутро трясины с самого утра, И старенькая мама, мама-птица Лишается красивого пера. Оно летит в безмолвие лесное И, тихо завершая свой полёт, Ложится с облетевшею листвою На первый голубой от неба лёд. Детёныш, не стремящийся к подобью, Обороти прощальный взгляд на лес, — За этот выбор платят только дробью Да одичалой пустотой небес… 1969 ОРФЕЙ И я обернулся, хоть было темно, На голос и нежный, и тихий… И будет во веки веков не дано Увидеть лицо Эвридики. Но это не слабость меня подвела, Не случай в слепом произволе, А тайная связь моего ремесла С избытком и жаждою боли. Мне больше лица твоего не узреть, Но камень в тоске содрогнётся, Когда я начну об утраченном петь: Чем горше — тем лучше поётся… «Ночью сентябрьской птицы кричали…» Ночью сентябрьской птицы кричали, Над виноградниками шурша. Чувству свободы и чувству печали В эти минуты училась душа. Музыка шла неизвестно откуда, Переливалась, журчала, текла. Переполняя размеры сосуда Грустью последнего, может, тепла. Всё начиналось. Деревья шумели, Долго и трудно листвой шевеля. Может быть, плакали, может быть, пели, Освобождаясь, леса и поля. Всё начиналось; и тени парили От керосинки — и под потолок, Словно худые и чёрные крылья, Руки воздев по стене поволок. Музыка шла из ночного предела, Мучила, жалостью сердце скребла. От одиночества ёжилось тело, Но облегчением книга была: «Детство» Толстого… Наставник хлопушку Взял, обходя близоруко кровать… Мать на дежурстве. И можно в подушку Плакать и мамин халат целовать… «Ворота — настежь. В доме плач…»
Ворота — настежь. В доме плач О самом дорогом и милом, А он — подчёркнуто незряч, Лиловогуб и пахнет мылом Хозяйственным. И потому, Что жизнь мальца — письмо в конверте, И мне, И брату моему В новинку едкий запах смерти. И мы выходим на балкон, Где крашеная крышка гроба, Чтоб стала бронзовой ладонь — Касаемся мы крышки оба. О, детский бронзовый привет, О, жизнь, которая в зачатке!.. Возьмёт на крышке гроба дед В могилу эти отпечатки. Но птица жизни — высока — Кружит над майской круговертью, И рано понимать пока, Что встали в очередь за смертью… ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ Неужели всё это однажды со мною случалось: Фиолетовый ветер бакинские кроны качал И несмелое чувство в смущённую душу стучалось, И худой виноградник в бакинские стёкла стучал… И текли переулком, сверкая боками, машины, И закат разгорался над морем, пустынно-багров. Пахло газом и хлоркой, и вкрадчивый запах мышиный Доносил ветерок из глубоких бакинских дворов. И висели веранды, точней — деревянные грозди, И, зажав сигарету в углу непреклонного рта, Старичок в башмаки заколачивал мелкие гвозди, И была в этом стуке размеренность и доброта. |