Слепцов привел этот довод как самый важный, самый убедительный. Но Заичневский только спросил холодно:
— Ну и что?
Слепцов изумился, даже всплеснул руками:
— Как — ну и что?! Вы меня пугаете своим легкомысленным бесстрашием! Чернышевский отказался, вы понимаете это?
— Да что тут не понять… — лениво сказал Заичневский. — Чернышевский… Тоже — хорош! Человек он кабинетный — ну и сиди при своих книгах! А он — людей в комитет выбирает. Мастер, нечего сказать… Все равно, как жену себе выбрал… Нашел кого — Пантелеева, Жука… Эка его… Упустили такой шанс!..
— Да какой шанс, черт вас побери?!
— Пожары! — упер кулаки в бока Заичневский. — Неразбериху! Ваша «Земля и воля» — нуль! Организации вашей нет! Мне говорили — царь ездил по Питеру, как новый Нерон! Министерство Валуева горело! Казармы горели! А где были вы? Ездили в Кронштадт любоваться? Где был Чернышевский, если он так влиятелен?
Слепцов побелел, лицо его окостенело:
— Милостивый государь! Если бы вы не были узником, я влепил бы вам пощечину! Можете ее считать за мною!
— Иван Иванович, — холодно сказал Заичневский Гольц-Миллеру, — надеюсь, ты мне окажешь честь? Будешь секундантом? — И — Слепцову: — На чем предпочитаете? На шпагах или на восклицательных знаках?
Слепцов остыл, даже присел на подоконник, скрестив руки:
— Весьма остроумно… Но вы нанесли неслыханное оскорбление революционерам, которые не менее вас… Ваше преимущество в том, что вы арестованы…
— Разумеется, — кивнул Заичневский, — но мы не идем на попятный. Наше преимущество именно в этом.
Слепцов разнял руки, выпрямился:
— Ну так я вам скажу! Не желаете подписаться вашим мифическим Центральным Революционным Комитетом — мы и без вас опубликуем это предостережение, — взял со стола бумагу, уважительно сложил вчетверо, сунул во внутренний карман сюртука. — Мы сами, — чопорно поклонился Слепцов и шагнул к двери. Дверь не поддалась. Заичневский благодушно усмехнулся:
— Тюрьма-с…
И трижды стукнул изогнутым пальцем в дверь. Громыхнула щеколда, дверь открылась. Слепцов посмотрел на узника. Усмешка все еще не сошла с толстоватых губ Заичневского:
— Кланяйтесь Николаю Гавриловичу!
— Мальчишка!.. — жестко сказал Слепцов.
Дверь закрылась плотно. В коридоре Слепцов, должно быть, столкнулся с кем-то. Послышался высокий голос солдатика: «Виноват, барин». И снова щеколда.
— Ну, что ты скажешь? — спросил Заичневский.
— Конечно… Мы уведомили, что все издания будут выходить за подписью Центрального Революционного Комитета… — всматривался в глаза Заичневского Иван Гольц-Миллер. — Им бы хотелось, чтоб и эта бумага… Преемственность…
Заичневский насторожился:
— Что же ты не поддержал его?
— Я не собирался… Мне жаль, если Чернышевский против…
— Ну и пускай — против! Им — в бирюльки играть, а не в топоры… Упустили такой шанс! Когда еще?
— Петр, когда еще — сказать трудно. Но будет еще шанc! Когда в России что-нибудь да не горело?
— Вздор! Надо знать, когда загорится, за месяц, черт возьми, за год! Надо знать, когда будет пожар, война, чума, голод! И быть готовым каждую минуту!
Петр Заичневский был твердо уверен, что революцию шестьдесят третьего года сама судьба чуть было не поднесла на год раньше, если бы Центральный Революционный Комитет, находившийся сейчас почти в полном составе в этой камере Тверского частного дома, был бы не вымыслом, а действительной организацией. Ах, если бы в его распоряжение — да хотя бы одну тысячу безукоризненно организованных лиц!
Петру Заичневскому было двадцать лет. Ивану Гольц-Миллеру — тоже…
VI
Умер Аргиропуло в тюремном лазарете. Умер без исповеди, прогнал священника: и так подохну. Похоронили его тайком на Миусском кладбище. Тридцатого декабря в церкви Иерусалимского подворья отслужили панихиду по нем человек двести студентов.
Смерть эта потрясла Петра Заичневского. Перикл, Грек, Периклес Емельянович, боже мой… Они ведь спорили, противостояли, он ведь писал «Молодую Россию» в пику Греку с его неконсеквенциями! Но Грек умер! Умер самый благородный, самый… самый… Боже мой… Тогда он жил, и они спорили. Но теперь он умер, умер, как умирает часть души… Какое значение имеет теперь то, что он бывал против? Какое значение, когда Грека нет?! Нет, нет, нет Грека!
Он не стеснялся слез. Солдатик этот приносил арестантскую пищу. Все разбежались, все покинули… Черт с ними…
— Сядь, братец, сядь… Сядь, дорогой… Сам-то ты откуда?
— Орловской губернии, Мценского уезда…
И то, что солдатик этот оказался, как и он, Мценского уезда, не успокоило, нет, добавило слез.
— Сам царь в Москве, ваше благородие… Оттого и держим тебя тут… Чтоб, значится, не того… Ждут, пока отъедет… Чтоб, значит, без помехи в Сибирь, ваше благородие…
Ну и что, что царь? Плевать на царя! Грек умер, при чем здесь царь, при чем здесь — держат… Ах да, должны отправить в Сибирь… За пропаганду перед крестьянами… За все, что звучит теперь пустяком рядом с «Молодой Россией»…
— Мценского уезда?
— Так точно!.. Там, слыхал я, и у вашего благородия — отчий дом…
ОТЧИЙ ДОМ
I
Воспитанник Орловской гимназии Петр Заичневский живал в имении отца своего полковника Григория Викуловича только на вакациях. Сельцо Гостиновское помещалось в двадцати семи верстах от Орла, имение было расстроено. Находилось в нем сто семьдесят крепостных мужеского пола, да дворовых холопей было двадцать человек.
Петр рос младшим в семействе, последышем. Старше его был братец Николенька и — еще старше — сестрицы Сашенька и Надежда. Маменька Авдотья Петровна была весьма строга к мужикам, угрозлива, однако до конюшни дело доходило весьма редко. Мужики объясняли это не одною отходчивостью барыни, но также странною дружбой младшего барчонка с крепостным мальчишкой Лукашкой — сыном кормилицы Акулины.
Этот Лукашка был чистый бес. Барыня держала его при себе, когда бывала в Орле, и без себя посылала служить сыновьям-гимназистам. Лукашка вместо службы господам вертелся на ярмонках, присматривался к торговле, отпрашивался на оброк в свои сопливые года, ладил с прасолами и даже с иными помещиками в торговых делах. Пятнадцати годков поднес он от своих прибытков шаль Акулине и сам, шельмец, ходил в сапожках по праздникам. И никто, разумеется, не знал, не ведал, что разбитной сей малый, напускающий невинной придури в светлые свои глаза, держал у себя в каморке листы и книжицы, за которые полагалась одна дорога — в Сибирь. И еще мотался он в Москву (с бумагой честь по чести), откуда доставлял молочному брату-барину отнюдь не учебники по чистописанию. Молочный брат рвался в древнюю столицу, куда этим годом переезжал на юридический факультет Московского университета старший Николай и где у них, у обоих, были тайные друзья-приятели.
Петр Григорьевич, несмотря на то что был меньшим в фамилии, верховодил с отроческих годков, и, бывало, сам барин Григорий Викулович, полковник, кавалер и все такое, в час, когда иной отец руку приложит, только пальцем грозил.
Полковник Заичневский принадлежал к числу тех людей, которые готовы без страха пролить кровь, ворваться в расположение неприятеля, рубиться в неравной схватке мужественно, неукротимо, не задумываясь. Однако стоило лишь зацепиться неумелой головою за суть бытия, как сердце вдруг вспархивало пугливой пичугой. Страх перед словом, неведомый в честном бою, сшибал геройство, калечил и заставлял цепенеть. Полковник принадлежал к тем героям, кому не страшно умереть за царя — страшно о нем слово молвить. Приятели его, соседние помещики, почитали верноподданническую сущность полковника, потешались над нею (про себя, разумеется), ездили к нему, разговаривая о том о сем, стараясь не касаться политики.