«Почему всякое знамение воспринимается на беду? Так здесь говорят — быть какой-то беде. Посылаю свою акварельку. Не помещается в конверте, пришлось сложить. Беда! Ты все понял?»
Петр Григорьевич понял все: Ольга тосковала по нему. Тоска вспыхивала в нем печальной радостью. Он ведь не знал, что она рисует, и вот — узнал! Ему казалось, что Ольгин дагерротип вдруг потерял точное мертвое сходство, обретая живую непохожесть.
Надо ехать в Иркутск! Может быть, даже — бежать! Потому что — нельзя без Ольги, нельзя…
Он смотрел на готовый к печати «Каталог Повенецкой общественной библиотеки», но думал о том, как пятнадцать лет назад в каторге, в шестидесяти верстах от Иркутска, где сейчас ждет его Ольга, выводил он прошения униженных и оскорбленных.
Сейчас ему тридцать шесть лет. Многовато, как сказал бы Чернышевский. А тогда ему не было и двадцати одного, когда началась его каторга в Усольском заводе…
УСОЛЬСКИЙ ЗАВОД
1863–1869.
Усолье, Витим, Иркутск
I
На ильин день до обеда тихая жара была привычна — не раздумывай, снимай арестантское сукно, допускай солнце до посинелого, зудящего соляной пылью тела. Солнце это являлось будто бы не само по себе, а все с того же попустительства начальства: и не полагалось бы такое удовольствие каторжным, ну да уж бог милостив. Митрофан Иванович Стопани, заводской лекарь, поощрял в такие часы некоторые японские игры. Игры эти состояли в том, что умелый человек, пусть даже обделенный силою, может при надобности свалить и даже руку сломать матерому мужику. Однако господин полицмейстер и острожный смотритель коллежский секретарь Содоваров (фамилия как придумана была для места, где он служил!) выразил неудовольствие лекарю:
— Охрану ломать учите?
— А вы, Александр Ефремович, присмотритесь — тут ведь так сразу и не научишься…
— Уголовных не надобно, — сказал Соловаров, — они и по-русски управятся, без ваших японских подскоков.
Политические же, разжалованный подпоручик Ярослав Усачев и отставной студент Петр Заичневский, играли изрядно. Усачев был невелик, и было занятно видеть, как он вдруг валил верзилу Заичневского. Однако и Заичневский, падая, отбрасывал Усачева, и весь выигрыш состоял в том, кто первый встанет на ноги.
Варничный остров тянулся вдоль Усолья, отрезанный мелкой водицей. Он был как бы прикреплен к усольскому берегу жидким мостком. С другой стороны глубокая ангарская протока отделяла его от большого, заросшего густым лесом Спасского острова, который называли также Красным, то есть красивым. На нем бывали гулянья. Каторжники смотрели через протоку, слушая песни, веселье, шумство, иногда присаживаясь на бугор рядом с казаком, сторожившим преступников.
Лес на Спасском, тайга, был как подобран, дерево к дереву, густ, непроходим, однако с опушками. Там, в лесу, звенели птицы, притененный таинственный прохладный сумрак окутывал остров.
По протоке сновали лодки, а в них — молодые бабы с лагутками под ягоды, отроки с сеткамп-подхватками: по протоке шел безбоязненно сиг, таймень, а нередко и хариус.
Безлесый, пустынный — глина, присыпанная соль — Варничный остров, небольшой — сажен сто поперек, да сажен триста в длину — и был, собственно, каторгою. На островке этом стояли каменные варницы, печи с котлами, где выкачанный из глубины рассол испарялся, оставляя по себе белую, как снег, всюду проникающую соль.
И если сесть спиною к этому гнетущему месту и забыть о нем — казалось, что за протокою, на Красном, — рай земной, а то и небесный.
Бородатый каторжник, оголенный ради ясного дня, присел на бугре с казаком, спросил табачку. Казак, нестарый и не злой, подумал для порядка, покряхтел, будучи начальством, но достал кисет.
Каторжник, сворачивая цыгарку, сказал мечтательно, проникновенно, глядя через протоку:
— Кабы знал я, что за убивство попадешь на такую земь — раньше бы согрешил…
— Оно так, — согласился казак, — там — рай… Да ведь — стрелять буду…
— Будешь, — согласился каторжный, кресая огонь, — служба…
Однако ильин день приветлив до обеда. Уже поддувал холодок, а лодки уходили с глаз по первым барашкам начинающейся непогоды. Один только челнок пристал неподалеку к Варничному — два мальчугана лет по восьми, а может, по десяти прибыли менять калачи на арестантский хлеб. Там с ними менялись трое или четверо. Это у здешних мальцов было обыкновенно — сопрет или выпросит дома белый калач и — менять на каторжный — черный, ржаной, ноздристый.
— И что им в том каравае? — спросил бородатый.
— Новинка, — пояснил казак, — собирайся, будет, покурил.
И едва он сказал, протока закипела внезапной, пожданной даже для ильина дня бурей. Заколыхалась, загудела, затрещала тайга на Спасском, небо прикрылось черной синевою, из-за которой золотилось, как просилось из-за туч, солнце. Лодка с теми мальцами, едва отчалив от берега, попала в водоворот и вдруг сама собою, боком подставившись волне, перевернулась, накрыв мальцов.
Заичневский с Усачевым одевались, ветер погнал балахон Заичневского, он, гогоча, кинулся догонять.
— Смотрите! — вдруг закричал Усачев. — Смотрите!
Сбросив только что надетый бушлат, он рванулся к протоке. Заичневский вмиг сообразил беду, помчался вслед.
— Стой! — заорал казак, напуганный всем сразу — и перекинутой лодкой этой, и бурей, и побегом. — Стой!
И, не прикладываясь к ружью, пальнул вслед, как из палки. Каторжный этот, который курил только что его табак, налетел, вырвал ружье, откинул, побежал за Усачевым и Заичневским.
А лодка на ревущей, кипящей воде бесновалась дном кверху. Заичневский только в воде подумал, что не плавал по такой волне и ощутил ужас неуменья. Он барахтался, терял дыхание, преодолевая себя. И вдруг увидел за лодкой мальчика. Заичневский закричал сквозь кашель и хрип, захлебываясь свирепой водою, то ли от радости, то ли от страха, то ли бог весть от чего и сунул руку под затылок мальчишки. Но рядом уже были Усачев и бородатый каторжник.
— Другой где? — заревел на Заичневского Усачев. Буря гнала их от Варничного в сторону, и все трое, с полуживым мальчуганом очутились на Спасском острове.
А на Варничном бегали рабочие, казаки, махали ружьями, сатанился скуластый подпоручик.
— Назад! Все одно не уйдете! Назад! Поймаем!
Прибежал помощник начальника соляных магазинов Чемесов, стал вразумлять:
— Да погодите! Они же там мальчишку откачивают!
— Николай Николаевич, — закричал с хрипом подпоручик, — не ваше дело! Извольте!
Каторжные, приложив ко ртам ладони, орали через протоку.
— Другой где? Другой! Их двое было!
— Сейчас пароход пройдет! — кричал подпоручик. — Вскочут на пароход — уйдут!
Буря, налетевшая вмиг, стала стихать быстро, тучи согнало с неба, лесной шум на Спасском утихал. Усачев (оказался ныряльщиком) дважды бросался в воду, всплывал, отфыркиваясь.
— Теперя, конечно, только багром, — вздохнул казак, который выстрелил, — а может прибьет где! — Ружье его так и лежало неподнятое. И — перекрестился.
— Матери-то как? — сказал другой казак. — Ах, шельмецы! Их бы пороть да пороть, а они — тонут…
— Лодку! — кричал с того берега Заичневский, держа на руках неподвижно свисающего мальчика. Усачев, окоченевший, прыгал по берегу.
На Варничном побежали куда-то, должно быть, за лодкой.
И вдруг там, на Спасском (здесь на Варничном, конечно, не услышали, хотя казак этот божился, что слыхал) всхлипнул боязливый плач. Усачев рванулся к поваленному вывороченному кедру. Там, в корнях, не то спасаясь от кого-то, не то греясь в холодном песке, плакал мальчик. Усачев схватил его, стал отдирать от корней, за которые мальчик цеплялся:
— Я ж чуть не утоп из-за тебя!
— Кешку жалко, — плакал мальчик, — убьют меня… Кешку жалко… Дяденька! Ваше благородие!.. Ой, смерть моя пришла…
Усачев силою оторвал его от корневищ.