Сегодняшняя встреча взбодрила Петра Заичневского надеждой. Он помнил, как ругал Чернышевского Слепцову (кстати, где он теперь, Слепцов?), но все это было там, в России, в иной жизни, в дни его прокламации. Он никак не связывал арест Чернышевского с «Молодой Россией». Однако сейчас, в виду Усольского погоста, он подумал о бедном Усачеве, смерть которого была связана с этой прокламацией, только с ней и больше ни с чем! Судьба? Но что такое судьба Петра Заичневского? Он жив. Он написал и жив, а Усачев прочитал и погиб! Неужели там, в Петербурге, не знали, кто написал? Неужели (это говорил и Гольц-Миллер) там думали, что написал Чернышевский? А он сказал умирающему Усачеву, что комитет есть! Чтобы умирал спокойно. Можно ли для того, чтобы человек умирал спокойно, обнадежить его небылицей? Не царство ли это небесное, ожидающее за гробом того, кто поверил? Такая мысль влетела в его голову впервые! Пани Юзефа, сестра милосердия, любила «пана поручника», как младшего брата, она молилась за него, кормила, оберегала его жизнь, пытаясь укрепить тающие силы, но она не морочила ему голову тем, что он умирает не напрасно.
— Месье Пьер Руж! Человек всегда умирает напрасно! Распятие было одно! Его достаточно на всех людей!
Почему же это — напрасно? Какой вздор… Как же тогда нести знамя под пулями, если не убежден, что знамя это поднимет собрат, когда ты упадешь? Усачев упал, зная, что знамя будет поднято!
Сзади по тракту катились колеса тяжелой телеги. Заичневский сошел с дороги, не оборачиваясь.
— Э! — услышал он и обернулся.
Дядя Афанасий шел рядом с возом. Коняга, натруженно изогнув шею, тянула оглобли.
— Домой? — спросил дядя Афанасий. Заичневский кивнул.
Шли молча, без разговоров. Груз был невелик, но тяжел: гвозди, костыли, скобы. Груз позвякивал незвонко.
— Что ж я тебя в Тельме не приметил? — спросил дядя Афанасий. — Там этап был… Может, кого своих встретил?
— Встретил.
— Во-на как… И куда ж его?
— Куда… В Иркутск…
Дядя Афанасий слабо дернул вожжой:
— Вина его какая?
— Книги писал (хотел сказать: «Журналы», — но подумал, что дядя Афанасий не поймет).
— Вишь — книги… А они уж все и написаны…
— Что ты врешь? Как это, все книги уже написаны?!
— А о чем писать? Написано — не убий… Убиваем… Написано — не укради… Крадем. Написано — не пожелай… Желаем! Для чего книги-то писать?
— Пусть так, — немного развеселился Заичневский, — да можно ли человека за то, что книгу написал — в каторгу?
— Вишь — можно! — дядя Афанасий показал назад в Тельму через плечо кнутовищем. Коняга дернула, неверно истолковав движение его, дядя придержал вожжу: ш-ш-ш-ш…
— А справедливо это?
Дядя Афанасий подумал, сказал:
— За книги протопопа сожгли.
— Да про что писал-то твой протопоп?
— Писал, как беса в себе сокрушать.
— А как царя сокрушить, не писал? — весело спросил Заичневский.
— Э, паря… Молод ты… Беса сокрушив, царя сокрушить — раз плюнуть! Оттого и повезли твоего… В Петровские заводы али еще подальше… Шутка? Беса сокрушить! Да какая власть дозволит?
Петр Заичневский пришел из Тельмы к вечеру, когда с Красного уже уходил пароход, а на Варничном наводили порядок. В трактире подсел к нему Николай Николаевич Чемесов. Заичневский удивился.
— Я вас ищу, уж простите старика. Не сочтите за нескромность… Правда ли, что в этапе нынешнем находился сам господин Чернышевский?..
— А я почем знаю?
— Петр Григорьевич… Воля ваша… Но хоть бы одним глазком глянуть… Детишкам показать…
— А вы откуда знаете, что он — в этапе?
Николай Николаевич присел, придвинулся с локтями:
— Разговор слышал… В конторе…
— А вам зачем смотреть на него?
— Я бы вам сказал, да не смею… Сочтете меня…
— Не сочту. Говорите.
— Может быть, чайку желаете? По-домашнему?.. Олимпиада Яковлевна с детками у тещи… Я один… По-домашнему, а?
Петр Заичневский улыбнулся. Странный этот чиновник, тихий, добродушный, семейный, вдруг неожиданно сказал речь над Усачевым. Что его толкнуло?
Чемесов жил в собственном доме на Мальтийской (на Большой то есть). Было еще светло, но огонек под образом горел уже ярко. Баба (вдова ссыльнопоселенца), прислуживавшая у Чемесовых, внесла самовар.
Чемесов смотрел на Заичневского загадочно.
— Не томите, Николай Николаевич, — сказал Заичневский, — раз уж позвали, не томите.
Чемесов вздохнул:
— Бог не выдаст (перекрестился)… Покуда Еремеевна стол накроет, прошу-с.
И пошел вверх по скрипучей лестнице.
Там наверху оказалась не то кладовка, не то мансарда с единым окошком под самым коньком. Чемесов зажег свечу.
— Зимою хода сюда нет. Чердак считается. А летом…
На чердаке, как полагается такому месту, оказались ящики, тюки, гнутые бросовые, ломаные стулья, хлам. Подалее от входа находился кованый сундук, а рядом, углом к нему, другой, поменьше. Николай Николаевич установил свечу (накапав) на большом сундуке, с краю и поднял крышку малого. В малом сундуке оказались связки книг. Петр Заичневский увидел «Современник».
— Вот-с, — сказал Николай Николаевич.
— Что же вы их прячете? Они дозволены цензурою…
— Так ведь и он-то (кивнул головою на восток) был дозволен… А вон видите, как обошлось… А теперь уж, конечно… Мне и ссыльные доверяют… Я ведь и своим чиновникам даю-с…
— Никогда не называйте имен, — строго предупредил Заичневский…
— В том-то и обида, что все мы, русские люди, как чужие, — печально сказал Николай Николаевич, — имен не называть, знать не знать… Как же жить-то на свете? А мертвых называть можно?
— Мертвых можно, — усмехнулся Заичневский.
— Ну так вот вам, — сказал Чемесов и поднял из сундука связку «Современника». Там, на дне лежала обернутая клетчатым платком какая-то пачечка. Чемесов, поставив связку рядом со свечою на большой сундук, достал со дна, развернул, извлек сложенную раз в восемь бумагу, бережно развернул…
Это была прокламация «Молодая Россия»!
Заичневский задохнулся от неожиданности. Он чувствовал, что выдает себя своим состоянием, но преодолеть себя не мог. Впрочем, Чемесов не смотрел на него:
— Покойник наказал: покажите ему… Вам, значит… Умирая…
— Что ж он мне сам не показал?!
— Стало быть, не показал…
— Как же он сберег ее?
— Не сказывал…
— А вы-то прочли ее?
— Стал было читать… Боюсь… Скажите, это он (опять головою на восток) писал?
— Николай Николаевич, — тихо сказал Заичневский, — любой клятвою клянусь: не он!
— За что же тогда его? За что?!
XII
В первых днях июля шестьдесят четвертого года к заводской конторе подъехала телега о двуконь, на той телеге сидели офицер, два казака, а за ними полулежал в сене государственный преступник. Офицер молодо соскочил, вошел в контору, казаки остались. Преступник был скован по ногам — цепь задела за доску, когда он стал слезать.
Возле конторы, как бы сами по себе, как бы вдруг, ни с того ни с сего оказались сам управитель Некрасов, пристав припасных и соляных магазинов, Николай Николаевич Чемесов, письмоводитель, казначей, лекарь, полицмейстер, косой тот злобный подпоручик, акцизный и еще разные-всякие.
Арестант был как арестант — начальству привычное дело. Кондрат проходил в сей час мимо конторы и отметил про себя, что начальство перед телегою очутилось все скопом так, будто прибыл не закованный тощий, измученный каторжный, а чуть ли не какой начальник. И еще заметил Кондрат, что арестанта этого не иначе как ожидали, а для чего — неведомо.
Конечно, Кондрата увидели, кто-то крикнул ему:
— Пшел вон!
Кондрат и пошел, как велели. И только услышал слова лекаря:
— Расковать… Слаб…
— Петра Григорьич, — поспешно явился к Заичневскому Кондрат, — привезли какого-то… Видать, не простой. Вроде начальства… Может, граф какой, цареотступник? А скорее всего — архиерей…
Заичневский писал казенные бумаги. Поднял голову: