Впрочем, и среди буржуази лэтрэ имеются кроме него, Петра Заичневского, и Грека (он полагал истинными социалистами пока только себя и Аргиропуло) дельные люди. Эта тихоня, дорожная спутница (звали ее Натальей Георгиевной, Наташей), преподала ему урок конспирации. Оказывается, она знакома с Греком, с Иваном Гольцем (знала на память даже его стихи), оказывается, она видела и его, Петра Заичневского, и слушала его речи, но скромности затерявшись среди других барышень.
Ах, эта славная конспирация — неуемная, веселая, смелая! Литографированные листы «Колокола» (те самые, которые тискали в Москве) появились в Орле в присутственных местах, в извозчичьих пролетках, прямо на крылечках! И все это делалось кем-то, не им, потому что он распространял крамольную литературу дельно, среди знакомцев.
— Хоть бы сказали! — пенял он Наталье Георгиевне. Она отвечала, распахнув чистые глаза, голубые, как весенние окна:
— Не знаю, о чем вы говорите…
Нет, поистине женщины просто созданы для конспирации! Они созданы для верной дружбы, исключающей все эти пошлые дурацкие жениховства! И как важно знать, ощущать, что среди банальных говорунов, глупых и неразвитых, находится близкая душа, которая все понимает, как мы, и думает, как мы, и, как мы, смеется над упрямой нашей непонятливостью!
Они являлись порознь и в Собрание, и на частные вечера. Присутствие Наташи (верного друга) придавала Петру Заичневскому веселых сил, бодрило его, задирало, куражило. У него была одна истина, одна вера, одна забота: дразнить помещиков реформой, поносить самое реформу, возвещать наступление нового века — социалистического.
В особняке на Волховской в ожидании ужина (хозяин был хлебосол) обсуждали дерзость новых карбонариев: никогда еще на почтенный, благонравный Орел не обрушивалось такое количество запрещенных листков.
— Я знаю, кто это, — сказал вдруг нестарый помещик в венгерке с брандебурами, — это девицы с Кузнецкого моста. Понятие чести и совести у них весьма о-ри-ги-наль-но…
Петр Заичневский вспыхнул, шагнул к нему:
— Объяснитесь!
Помещик был не трус, посмотрел на юношу снисходительно:
— Вы не осведомлены, по молодости, о заведениях Кузнецкого моста…
— В таком случае — молитесь! — раскраснелся Заичневский, — вам с вашей пещерной моралью незачем жить на этом свете!
— Молодой человек, вы…
— Молчите! Что вы можете сказать, кроме грязных глупостей? Вы — в осаде! В осаде во всех отношениях! В осаде ваших мужиков, которые рано или поздно рассчитаются с вами! В осаде вашего тупого непонимания — что происходит! В осаде ваших диких представлений о женщине!
Помещик побледнел, но не оскорблением, предшествующим дуэли: в осаде мужиков, в осаде непонимания — это серьезнее, чем — к барьеру.
— К столу, к столу! — спохватился хозяин, — мы обсудим все за столом, господа!
За столом помещик в венгерке вдруг протянул к Петру Заичневскому высокий толстодонный стакан шампанского:
— Помиримтесь, бог с вами… Выпьемте за коммунизм…
— Охотно! — откликнулся Заичневский, сверкнув глазами на Наталью Георгиевну, которая сидела рядом с дядюшкой, чинно, невинно, покорно, — охотно! Я надеюсь, этот тост вам не помешает!..
И вдруг — с той стороны стола:
— И все-таки, господа, социалисты сорок восьмого года доказали опытом несостоятельность своих теорий…
Петр Заичневский обернулся на голос:
— Говорить следует о том, что знаешь, а о чем не знаешь — лучше молчать и слушать! Революция сорок восьмого года неприятна вам изначально как революция! Мы— помещики, и для нас всякое сопротивление эксплуатируемого большинства— зло! А между тем сопротивление это — неизбежно! И оно растет! Известна ли вам история Антона Петрова в Казанской губернии?
— Известна, — весело сказал старик, сидевший рядом с Натальей Георгиевной, — начетчик и старообрядец…
— Однако им занимался сам государь!
— Ну да… Приказал расстрелять его!
— А что еще остается делать русскому царю, как не расстреливать? Вы это понимаете? Можно ли расстрелять народ? Вы это понимаете?..
— Господа, господа! Мы горячимся не шампанским! Это несуразно за столом…
Из письма Петра Заичневского к Периклу Аргиропуло: «Случилось несколько скандалов в моих препираниях с помещиками. Один из них остался недоволен Наташей и сказал, что таких типов бездна и что весь Кузнецкий мост переполнен ими. Я вышел из себя и, признаюсь, немного погорячился. Я ему прочел молитву и, наконец, перешел к ругательству…».
IX
Перикл Аргиропуло все-таки перетащил к себе станок, не дожидаясь осени.
В первом часу ночи Грек читал на своем диване. Свеча поставлена была за головою на высокой тумбочке. Вдруг вошла хозяйка — заспанная, испуганная, неприбранная…
— К вам, господин студент…
Это «господин студент» вместо «Перикл Эммануилович», осенило догадкою неприятною. В комнату вслед за хозяйкой вошел полицейский офицер и за ним чины.
Аргиропуло небрежно, сколько позволяло самообладание, листнул книгу:
— Наконец-то, господа! Милости просим! Давно вас жду…
— Как-с? — удивился офицер. — Не понимаю! Вы что же, были предуведомлены?
— Ничего положительно не могу вам сказать, однако ждал вас, не скрою…
— Это изумительно, — сказал офицер, обернувшись к своей команде, — как же эти господа революционеры бывают осведомлены преждевременно о распоряжениях полиции! — И Греку: — Так, стало быть, вас и обыскивать нечего?
— Нет уж… Пожалуйста, обыщите…
— Да как вы узнали о нашем визите?
— Господин капитан, все проще, чем кажется. Если в империи существует полиция, следовательно, ей нужно исправлять свою службу.
— И вы готовы подвергнуться обыску?
— Всегда, мой капитан… Почему же вы не приступаете?
— Не станем терять время, господин студент… Вы слишком готовы к обыску.
— Жаль. Так может быть — чайку? Пелагея Федоровна, взбодрите-ка нам самовар…
— Сейчас, Перикл Эммануилович, — засуетилась хозяйка, но капитан отверг угощение:
— Честь имеем — до следующего раза…
— Извините, господа, в следующий раз я приготовлю чай загодя. Английский сорт «Белые волосы»… Мне прислали от греческого посланника, моего дядюшки. Вообразите, старик предпочитает чай кофию, что весьма странно для грека, вы не находите?
Х
Григорий Викулович был напуган поведением сына нешуточно. Объяснить его выходки одною молодостью было никак невозможно. В прошлый приезд Петруша был моложе, однако рассудительнее и спокойнее: читал, занимался физическими опытами, объяснял устройство электрофорной машины и вольтового столба, рассказывал о Фарадее, щекотал тонкой медной ниткою лягушек; радоваться не нарадоваться: сын растет ученым человеком.
Но вот это проклятое лето шестьдесят первого года! Может быть, сбылось ехидное пророчество Степана Ильича, и действительно пошла гиль после царского манифеста о воле? Мужики переменились, смотрели в барские очи недобро, уклончиво. Удобной земли, поступавшей и крестьянский надел, оказалось четыреста шестьдесят пять десятин — чуть более трех десятин на душу. То, что еще полгода назад как бы не замечалось, вдруг плеснуло наружу: бесхозяйные, безлошадные, бескоровные, у иных, выяснилось, и избы-то своей нет. Появились, выпрыгнули, как лягушки из болота, арендные цены, мужики и меж собою возмутились — у кого четыре лошади, а у кого — ни одной, кто выкупится шутя-играючи, а кто и в поколениях не выкупится. Григорий Викулович отметил, что воля оказалась с руки богатеньким мужичкам, но именно эти, богатенькие то есть, зарились на помещичье добро исподволь, неотступно, втихомолку, улыбчиво — сам кланяется, шапку ломает, а сам хитрющими щелками оценивает: сколько ж ты стоишь, барин, ежели тебя, к примеру, целиком закупить, с потрохами стало быть?
Нищие, конечно, больше горланили, грозились спьяна «пустить петуха» или иной какой страстью. Григорий Викулович к ужасу своему увидел, что Петруша тяготеет именно к нищим и тяготеет не ватажным тяготением, а подводя под их озлобление научный резон: так-де и должно быть! Воля историческими причинами предназначена именно голытьбе!