Узнав об ужасном конце Софьи Перовской, Василий Васильевич слег, и Заичневский поражался детским слезам на лице старика.
— Вы же революционер, — утешал Василия Васильевича Петр Григорьевич, сам понимая, какой бормочет вздор, как будто доброе, чистое сердце может утешиться тем, что принадлежит революционеру, когда так страшно погибла Соня.
— Она была хорошая, — плакал Берви, — она была хорошая… Она не должна была… Они не должны были… Я их научил, я…
— Чему вы их научили, — чувствовал раздражение Заичневскнй, — умирать вы их научили? Вы учили их братству! Вы учили их жизни!
— А оборачивалось все так… Почему все так, шер Пьер Руж? Разве не очевидно, что человек рождается для счастья?
— Нет, не очевидно! — уже не жалел Василия Васильевича Заичневский. — Покуда очевидно, что человек рожден для рабства! И ничего у нас с вами не получится, пока не вымрет поколение рабов! Мы с вами не то ищем, Василий Васильевич.
И чтобы отвлечь старика от горьких мыслей, рассказывал о своем квартирном хозяине, который прежде сам говорил про царя — хоть бы его убили, а теперь испугался:
— Тихо ты… Говорил… Мало ли… В те поры он живой был… Мы и лаяли… А теперь он — убитый, — перекрестился, — выходит — зря лаяли… Мало чего спьяну… А государь, слышно, жив, а убит солдат подставной, похожий…
Берви не удивился подставному солдату.
V
— Я говорю, — кашлянул хозяин, — господа кончили того, теперь при этом… И то сказать — кабы при нем люди были… А то господа и господа…
Петр Григорьевич поднял голову, стал слушать. Это подбодрило хозяина:
— Сидят за царским столом, лжу свою галдят в царские уши, а сами вызнают, как бы способнее бомбу под него…
— А ты ждешь?
— Да будет тебе, язва ты — не человек! Сравнил! Тады все ждали, и я ждал.
— А теперь не ждут?
— Не слыхать… Может, самовар?
— Неси…
При самоваре хозяин стал разъяснять:
— У того, — перекрестился, — указ был — к покрову землю хрестьянам отдать всю как есть… Его и кончили за тот указ…
— Да где же указ-то?
— Указ за семью печатями от нового государя спрятали… Он еще молодой, так они при нем желают новую крепость учинить… — И вдруг, повеселев. — А он — молодой-молодой, а ума не пропивает! Слышь? Принеси мне, говорит, твоя светлость граф Игнатьев, батюшкин указ! Граф, конечно, тык-мык, ваше величество, найти никак не можем, затерялся, все переискали, нет как нет! Слышь? А молодой государь говорит: ой ли? А граф на своем: ой ли не ой ли, а от того указа одна царская смерть приключилась, гляди, государь, как бы не того! Во какой граф-то был!
— Ну-ну, так что государь?
— Что… Сам подумай: боязно! Кругом тебя убивец на убивце, отца родного разорвали. Долго ли им?
— Да как же теперь быть-то?
— Вот то-то — как быть, — хозяин уселся поудобнее, пригнулся, смел бороду под стол, чтоб не мешала, — вот то-то… Слышь? Мужики так думают, надо туды человека послать под видом комардина или ездового! И чтобы тог человек при случае шепнул в царское ушко: не боись, государь, отдай барскую землю хрестьянам, бог не выдаст, свинья не съест…
— Что ж не пошлете?
— Так ведь вот, барин, — выпрямился хозяин, и борода его снова высунулась на стол, — беда! Как только простой человек туда влезет, так первым делом часы с цепочкой заведет, козловые сапожки чистого шевра натянет, кудри надвое расчешет — и пиши пропало!.. Но все-таки, — хозяин покрутил головою и подмигнул. — Государь молодой-молодой, а додумался!
— Да ну?!
— Истинно! — мелко перекрестил бороду хозяин, — слышь? — И снова поближе, сунув бороду под стол. — Указ тайный: хрестьянам никак не наниматься в работники к господам, а наниматься только к купцам и богатым мужикам! — Сощурился. — Для чего, понял?
— Мудрено…
— То-то! — обрадовался хозяин, — купец — он тот же мужик, только богатый. При нем — капитал. Слышь? У помещика, тык-мык, робить некому, податься некуда, надо, выходит, землицу продавать! Да по дешевке! А кто купит? Купец! Богатый мужик! Вот он и без земли, помещик твой!
Чудовищные сказки эти, дикие россказни были политикой, той самой политикой, которой занимались толковые мужики в трактирах, на перевозах, при мельницах, ожидая череда. И эта политика, нелепая, вздорная, раздуваемая слухами, горячимая желаемым, имела под собою твердую каменную почву. По-вашему, противоречия дворцовых группировок, а по-нашему — государь обдурил графа! По-вашему, развитие капитализма в России, а по-нашему — тык-мык, деваться некуда. По-вашему — землю народу, а по-нашему — лишь бы она не оставалась у помещика!
Петр Григорьевич думал об этой политике, которая не бралась почему-то в расчет при создании обыкновенных политических построений. А хозяин продолжал:
— Слышь… Деверь рассказывал, он — на почте… Указ: распечатывать письма да читать на сходах, чтобы хрестьяне знали, о чем пишут господа! Слышь?.. Выходит, новый государь отдает господ с головою под надзор народа! Вот тебе и молодой!
Петр Григорьевич знал об этом распоряжении, кажется, все того же графа Игнатьева — просматривать почтовые отправления, искать в них прокламации, фальшивые манифесты, слухи. Но услыхав слово хозяина, Петр Григорьевич поразился: даже ему не пришло в голову, что крестьяне, народ, увидят желаемое и в этой обыкновенной полицейской мере! Они увидят и в этом нарушении элементарного права лишь подтверждение все той же прямой, вдохновенной, неистребимой своей веры в милость государя! А ведь догадаться было так просто: письма писали господа, мужики писем не писали. Стало быть, сами по себе письма были господскими кознями, разоблачать которые царь-де повелел народу!
Петр Григорьевич дивился упрямой, бессмысленной несуразице, хотя опыт его жизни, опыт его борьбы мог бы и избавить его от удивления.
Хозяин был уже восхищен мудростью нового государя императора, и восхищение придавало ему смелости:
— А самое верное дело — кончить всех господ, право… Хитры дюже… Свойственны! Не расцепить!
Петр Григорьевич вспомнил Чернышевского: «Мы ведь ищем друг в друге непоследовательности… Мы не умеем объединиться».
И вдруг хозяин спросил:
— А сколько лет государевой службы?
— Как это — сколько лет? Пока не помрет…
— Ан и нет! Государева служба — как солдатская. Двадцать пять годков было, а теперь — всего шесть лет, и шабаш, давай нового!..
— Да кто тебе сказал?! — удивился Петр Григорьевич неожиданным конституционным настроением хозяина.
— Народ… Царь, он как солдат… А иначе — одна лжа…
VI
Летом восемьдесят третьего года Петр Григорьевич тайно прибыл в Москву из Костромы.
В редакции «Русской мысли» у Вукола Лаврова Петр Григорьевич познакомился с громогласным молодым репортером, крупным, как конь. Сравнение это напросилось само собою, когда репортер заговорил о лошадях и показал руками и ногами, как подгребает под себя дорожку известный ему иноходец Макет, сын Магдалины и Кентавра. Иноходца этого никто в Москве не видел, но репортеру верили, поскольку сообщения его всегда подтверждались, о чем бы он ни говорил.
Звали его дядя Гиляй, должно быть, за покладистость и добродушие. Дядя Гиляй вцепился в Петра Григорьевича хватко, по-репортерски — Петр Григорьевич даже насторожился. Особенно опасным показался дядя Гиляй, когда вдруг прямиком спросил:
— Вы сочинили «Молодую Россию»? Я все знаю! Вы были в каторге с Чернышевским в Кадае, подняли бунт на Круго-Байкальской дороге…
— Будет вам, — перебил Петр Григорьевич и успокоился: дядя Гиляй был рожден для деятельности, настороженность исчезла. Бунт на Круго-Байкальской действительно вспыхнул, но уже без Петра Григорьевича, а с Чернышевским Петр Григорьевич находился не в Кадае, где никогда не был, а в Усольских казенных заводах.
Простодушие дяди Гиляя было напускным, он был не так уж прост. Дядя Гиляй одновременно напоминал сыщика, поймавшего разбойника, в разбойника, который провел этого сыщика за нос.