Награждены были и другие участники переворота, правда, это произошло чуть позже — 3 августа 1762 года, когда страсти немного улеглись и Екатерина могла отметить героев революции, учитывая не только их истинную роль в событиях, но и то, как они показали себя в первый месяц после одержанной победы.
Одним из главных вопросов, возникших перед Екатериной в эти дни, был вопрос о судьбе свергнутого императора. В дни подготовки переворота почти все были согласны с тем, что Петра надлежит заточить в крепость. Наиболее подходящей крепостью заговорщики считали Шлиссельбург. Скорее всего срабатывала историческая аналогия: в Шлиссельбурге вот уже шесть лет сидел несчастный Иван Антонович Брауншвейгский, почему бы не поместить рядом с ним и Петра Фёдоровича Голштинского?
Более того, 28 июня в Шлиссельбург был послан генерал-майор Савин с приказом устроить помещения для приёма нового узника. Савин уже приехал в Шлиссельбург, как получил новый приказ, посланный ему вдогонку из Петергофа и датированный 29 июня, в котором ему предписывалось вывезти из Шлиссельбурга в Кексгольм Ивана Антоновича, а в Шлиссельбурге подготовить лучшие покои. Для кого они предназначались, в приказе не говорилось, но двух мнений на этот счёт быть не могло.
Идея заточения Петра Фёдоровича в Шлиссельбург была жива по крайней мере до 2 июля, именно тогда поручик Плещеев повёз туда некоторые вещи.
После 2 июля эта идея, по-видимому, уступила место другой, но вслух о ней не говорили, хотя многие участники переворота отлично понимали, что лучше всего было бы, если бы Петра не стало. Об убийстве никто не заикался, а вот мысль э желательности естественной, ненасильственной смерти буквально носилась в воздухе, и люди из ближайшего окружения Екатерины не могли не ощущать этого...
В Ропше в первую ночь Пётр долго и тихо плакал, по-детски жалея себя, досадуя, что лежит не в своей постели, а в новой, жёсткой и неудобной, почти арестантской, что нет с ним любимой собаки, нет арапа-карлы Нарцисса, нет доктора, нет камердинера. Он ворочался без сна чуть ли не до утра, а проснувшись около полудня, попросил перо, чернил, бумаги и написал своей жене, чтобы всё это прислали к нему, и, кроме того, попросил прислать ещё любимую скрипку, от звуков которой Екатерина не находила себе места, когда Пётр Фёдорович пытался играть в соседнем с её спальней покое.
В тот же день, в воскресенье 30 июня, Екатерина написала В. И. Суворову, чтобы он отыскал среди пленных, взятых в Ораниенбауме, «лекаря Лидерса, да арапа Нарцыся, да обер-камердинера Тимлера; да велите им брать с собою скрипицу бывшего государя, его мопсика-собаку; да на тамошние конюшни кареты и лошадей отправьте их сюда скорее...»
1 июля Алексей Орлов даже играл с Петром в карты и одолжил бывшему императору несколько червонцев, заверив, что распорядится дать ему любую сумму. Но карты картами, а всё прочее выглядело очень уж непривлекательно: уже 30 июня Пётр почувствовал приближение болезни, а в ночь на 1 июля не на шутку заболел.
Об этих днях повествуют три его записки, отправленные Екатерине. Письменных ответов на них нет, — по-видимому, свои ответы ропшинскому узнику Екатерина передавала устно.
А вот записки Петра Фёдоровича сохранились. Они приводятся здесь полностью.
«Сударыня, я прошу Ваше Величество быть уверенной во мне и не отказать снять караулы от второй комнаты, так как комната, в которой я нахожусь, так мала, что я едва могу в ней двигаться. И так как Вам известно, что я всегда хожу по комнате, то от этого у меня распухнут ноги. Ещё я Вас прошу не приказывать, чтобы офицеры находились в той же комнате со мной, когда я имею естественные надобности — это для меня невозможно; в остальном я прошу Ваше Величество поступать со мной, по меньшей мере, как с большим злодеем, не думая никогда его этим оскорбить. Отдаваясь Вашему великодушию, я прошу отпустить меня в скором времени с известными лицами в Германию. Бог Вам заплатит непременно. Ваш нижайший слуга Пётр.
Р. S. Ваше Величество может быть уверена во мне, что я не подумаю ничего, не сделаю ничего, что могло бы быть против её особы или её правления».
Достаточно задуматься лишь над единственным штрихом этой картины: Петра беспрерывно унижали, не давая ему даже справить «естественные надобности» и глумясь над его застенчивостью. Ему, уже больному, не давали выйти в парк и лишили всяческого общения с кем-либо.
И он, уже официально отрёкшийся от престола, во второй записке униженно заверяет Екатерину в рабской покорности её воле:
«Ваше Величество, если Вы совершенно не желаете смерти человеку, который уже достаточно несчастен, имейте ко мне жалость и оставьте мне моё единственное утешение — Елизавету Романовну. Вы сделаете этим большее милосердие Вашего царствования; если же Ваше Величество пожелало бы меня видеть, то я был бы совершенно счастлив. Ваш нижайший слуга Пётр».
И наконец, третья, написанная по-русски, в отличие от предыдущих, писанных по-французски.
«Ваше Величество, я ещё прошу меня, который в Вашей воле неполна во всём, отпустить меня в чужие края с теми, о которых я Ваше Величество прежде просил. И надеюсь на Ваше великодушие, что Вы меня не оставите без пропитания. Преданный Вам холоп Пётр».
Так, менее чем за сутки, переменилась судьба человека, самодержавно повелевавшего самой большой и одной из самых могущественных стран мира. Австрийский посланник в России, граф Мерси де Аржанто, писал: «Во всемирной истории не найдётся примера, чтобы государь, лишаясь короны и скипетра, выказал так мало мужества и бодрости духа, как он, царь, который всегда старался говорить так высокомерно. При своём же низложении с престола поступил до того мягко и малодушно, что невозможно даже описать». Графу Мерси вторил Фридрих II, сказавший французскому посланнику в Берлине графу Сегюру: «Он позволил свергнуть себя с престола, как ребёнок, которого отсылают спать».
А возвратившийся в Петербург Бирон прокомментировал причины падения Петра так: «Снисходительность была важнейшею ошибкою сего государя, ибо русскими должно повелевать не иначе, как кнутом или топором».
Пётр заболел серьёзно и тяжело — день ото дня сильнее — более пяти суток. Врач Лидерс появился только вечером 3 июля, когда истекал уже четвёртый день болезни.
4 июля больному стало ещё хуже и к нему приехал ещё один врач — штаб-лекарь Паульсен.
Сохранились три записки командира отряда и начальника ропшинской охраны Алексея Орлова. По ним мы можем проследить за ходом болезни и развитием событий в Ропше.
Первое сообщение: «Матушка, милостивая Государыня; здравствовать Вам мы все желаем несчётные годы. Мы теперь по отпуске сего письма и со всею командою благополучны, только урод наш очень занемог и схватила его нечаянная колика, и я опасен, чтоб он сегодняшнюю ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил. Первая опасность — для того, что он всё вздор говорит, и нам это несколько весело, а другая опасность, что он действительно для нас всех опасен, для того, что он иногда так отзывается, хотя (желая) в прежнем состоянии быть...» Далее Алексей Орлов сообщал, что он солдатам и офицерам из команды, охраняющей Петра III, выдал жалованье за полгода, «кроме одного Потёмкина, вахмистра, для того, что служил без жалованья». (Это был тот самый Григорий Александрович Потёмкин, который через двенадцать лет станет могущественнейшим из фаворитов Екатерины II, светлейшим князем и фельдмаршалом).
«И многие солдаты, — писал дальше Орлов, — сквозь слёзы говорили, что они ещё не заслужили такой милости».
А вот второе сообщение Орлова: «Матушка наша, милостивая Государыня! Не знаю, что теперь начать, боясь гнева от Вашего Величества, чтоб Вы чего на нас неистового подумать не изволили, и чтоб мы не были причиною смерти злодея Вашего и всей России, также и закона нашего (т.е. православия). А теперь и тот, приставленный к нему для услуги лакей Маслов занемог, а он сам теперь так болен, что не думаю, чтоб он дожил до вечера и почти совсем уж в беспамятстве, о чём уже и вся команда здешняя знает и молит Бога, чтоб он скорее с наших рук убрался. А оный же Маслов, и посланный офицер, могут Вашему Величеству донесть, в каком он состоянии теперь, ежели Вы обо мне усумниться изволите. Писал сие раб Ваш верный...»