Осенний, ветреный, дождливый Кутаис…
«Уй, уй, уй!.. — квакают лягушки. Потоп ожидает вселенную, и кому же если не им оплакать ее…»
«Задумывались ли вы когда-нибудь, о чем поет буря в холодную осеннюю ночь, когда затворены ставни, чтобы не слышать ее стоны, но все же вы слышите пляску высохших ветвей деревьев на крыше дома; их чародейка-буря втянула в хоровод.
Задумывались ли вы…
Хоть и слышите, но не хотите слушать, ибо она поет о той великой дикой страсти, в сравнении с которой наша страсть выглядит ребяческой…
Песня бури — отголосок затерянного где-то в веках римского полководца, который после выигранной битвы с чашей фалернского вина распевает песни Анакреона. В ожидании ласки дрожит рабыня и расплескивает вино…
Песня бури — отголосок песни возвращающихся с войны амазонок, это их окровавленных скакунов шафранные лучи месяца накрыли воздушным покрывалом.
Песня бури — дыхание на грешном ложе дрожащей от страсти Клеопатры и голос затерянного в окрестностях Израиля жениха Суламиты…
Прислушайтесь… Разве не слышите?.. В мрачную ночь как душераздирающе зовет Язона Медея. Знает, что он далеко, но все же зовет, ибо сердце не вмещает потока чувств.
В мрачную ночь жена Потифара ждет раба Иосифа в нильских плавнях…
Буря будит миф, чтобы опьянить человека снами великих страстей прошлого. Дикая песня бури хранит мистерии Диониса».
Разбуженные однажды ноябрьским вечером, они долго будут сопровождать Тициана, эти многоголосые тени: амазонки на окровавленных скакунах; жена египетского сановника Потифара, ждущая раба Иосифа в нильских тростниках; обманутая дочь колхидского царя Медея… Библия, античные мифы, страницы школьной истории — станут частью его собственной жизни; с юношеской щедростью одарит он хрестоматийно бесплотные тени животрепещущим пылом своей души, телесностью почти осязаемой, чувством, томлением, беспокойством.
Богатая фантазия порождает в его творениях мир преувеличенно, пышно эмоциональный. Его завораживает свобода поэтического полета, открытая символизмом: «Твори, что хочешь, ибо этот мир принадлежит тебе», — слова Блока он понимает буквально, не чувствуя в них иронической горечи. Его влечет абсолют — любовь в ее идеальном, в ее максимальном воплощении. И он создает свой рассказ-легенду о «древней великой страсти, подобной фонтану, исторгнутому из сердца первобытного человека» (потом она «превратилась в детскую шутку»!).
Свою легенду он строит наивно-последовательно, по рецепту Федора Сологуба: «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я — поэт. Косней во тьме тусклая, бытовая, или бушуй яростным потоком над тобою жизнь, — я, поэт, воздвигну творимую легенду об очаровательном и прекрасном». Она так и названа по-сологубовски — «Созданная легенда» (можно перевести и «Творимая легенда»); «легенда» имеет многозначительный подзаголовок: «Воспоминания прошлого».
«О! Сколь прекрасна царица амазонок Иезавель! Ее глаза — зажженный в полночь у спящего озера факел. Роза увяла и утратила всякое желание цвести, увидев грудь амазонки. Луком казались брови, ресницы — стрелами. Густые дебри ее волос черны, как проклятый богом ворон!
И вот она, страсть, дикая до сумасшествия, животная страсть богов, ненасытная, невиданная. На огне этой страсти сгорела безжалостно Иезавель. Месяц в небе таял от вожделения и рыскал по усеянному жемчужинами небу. Он бледнел, он стыдился своей страсти, а она была лишь бледною тенью огня, сжигавшего Иезавель. Мир для нее стал пустыней. Так иногда гиена, заблудившаяся в пещерах, от голода пожирает сама себя. На нее похожа Иезавель, предводительница храбрых амазонок!
И какой же воин мог бы забыть сумасшедшую деву, растрепанное видение на окровавленном жеребце! Потоки крови… Долго ночами успокаивали жены воинов, избежавших меча Иезавель, когда рвали они на себе одежду, вспоминая, как их преследовали амазонки.
И еще был сгоревший от страсти греческий царь Александр. Он любил нежиться в водах Ганга, очищающих от греха. Александр — всемогущий царь, которому сам Язон присылал в дар девушек из Колхиды, при виде которых однажды ночью отравился евнух персидского шаха. Александра полюбила Иезавель…
Кто теперь вспомнит об Александре?
Умирая, он звал в бреду Иезавель, а она в это время вспоминала по пути на Кавказ рассказанную ей Александром легенду об Амиране — богатыре, который похитил огонь у Зевса.
Она уже мечтала об Амиране».
Жизнь шла, чередуя будни и праздники.
Случалось, что городская газета помещала стихи молодых грузинских поэтов, — такой случай торжественно отмечали: шумной компанией шли к Лагидзе, осаждали столик — пили там лимонад.
Впрочем, раз кто-то из них стащил дома бурдюк вина, привезенный родственниками из деревни. Они захватили с собой хлеб и немного сыра, — отправились за город кутить. Было очень весело, только вина слишком много — столько не выпить! Они надули бурдюк с недопитым вином и пустили в Рион, привязали записочку к тем, кто поймает — пусть выпьют за их здоровье! И пошли домой, распевая песни.
Часто они встречались. Бывали серьезные литературные разговоры, споры. Всего охотнее собирались они у Табидзе: он жил независимо, самостоятельно, без родителей, снимал комнату; вместе с ним жили младшие братья. Собравшись, обязательно читали стихи. И свои, и чужие.
Друзей поражала эрудиция Табидзе, его незаурядный литературный кругозор: Бальзак и Метерлинк, Шекспир и Тютчев, Оскар Уайльд, Кнут Гамсун, французские и русские символисты, Иннокентий Анненский и Михаил Кузмин, особенно его «Александрийские песни», и, разумеется, Достоевский, Блок. Но и Надсон, и Брюсов, и Сологуб…
Сологуб приезжал в Кутаис, когда Тициан Табидзе был еще гимназистом. С ним вместе приехала Анастасия Чеботаревская, его жена, и покровительствуемый ими, тогда еще малоизвестный — Игорь Северянин. Об их вечере в городском театре вспоминает Сергей Давидович Клдиашвили, в ту пору ученик дворянской гимназии, один из друзей Тициана. Он был на вечере вместе с Табидзе, которому гимназическое начальство в тот раз почему-то не разрешило пойти в театр, и он, всегда довольно послушный, весьма успевающий в учебе, вынужден был пойти без разрешения, потому что не пойти он, конечно, не мог.
Сначала Чеботаревская прочитала доклад об Игоре Северянине: потом Северянин читал стихи, — кажется, без большого успеха.
Потом читал Сологуб.
Он был до странности мало похож на поэта. Пожилой, с чиновничьим скучным лицом, угрюмый. Сологуб сошел бы за учителя провинциальной гимназии. Его появление на сцене казалось неуместным.
Сологуб читал певучие, живописующие звуком стихи:
Затхлый запах старых книг
Оживил в душе былое,
В злой тоске пережитое,
В тихом звяканье вериг,
Дни, когда, смиренный инок,
Я молился, окружен
Тучей пляшущих пылинок,
И славянскую печать, —
Прихотливые узоры, —
Отуманенные взоры
Ухищрялись разбирать.
Было что-то отрешенное, веющее стариной и забвением, в самих произносимых им звуках: луч света пронизывал узкую келью, падал пятном на серое рубище, тихо звенели вериги, шуршали ветхие страницы, пахло пылью… Взрывался ненужными аплодисментами зал, а поэт смотрел невидяще и удивленно, хмурился… Пока вдруг откуда-то сверху, из полумрака галерки не послышался звонкий мальчишеский голос: кто-то, захлебываясь, выкрикнул с характерным туземным акцентом:
— Пожалуйста, прочитайте «Чертовы качели»!
Поэт был поражен, прервал чтение и, заметно волнуясь, сказал:
— Как? Меня знают здесь?
Сологуб просил крикнувшего с галерки спуститься вниз и назвать себя, — поэт хотел видеть юношу, который знает его стихи…