Навеянное мифом о Медее и аргонавтах стихотворение — о себе, о собственных своих переживаниях; образный строй держится на поэтических ассоциациях с греческими мифами: известковая печь, в которой (как и в те легендарные времена) сжигают известь в сегодняшней Колхиде, — «челюсть дракона». Того дракона, который охранял золотое руно и которого с помощью Медеи убили аргонавты. Этот образ станет лейтмотивом ряда последующих стихотворений — символизирующим жизненные невзгоды, препятствия, нежданную опасность (в дальнейшем его развитии). Здесь — его рождение; здесь это — почти случайная ассоциация, возникшая из описания Черноморского побережья, где быт народа сохранил древнейшие, времен греческих мифов черты.
Певец, поэт — конечно, Орфей…
В переводе Л. Озерова приглушен знакомый образ-лейтмотив оригинала: «Что-то невысказанное томит меня, и высыхает перерезанная глотка».
Стихотворение посвящено жене поэта; это она — «крепка, точно Саркис Джакели», такой у нее характер! (Саркис Джакели, владелец Месхети — смелый грузинский полководец.)
О чем стихи? О любви?..
Кто во мне запрудил эту страсть, что с ходу
Еще бы десяток поэтов взяла?
[16] Почему отделили меня от народа,
Если душу эпоха так подняла?
Об этой любви!
Потом, спустя месяц, в Гагре, куда он поехал, видимо, уже после того, как невзгоды уладились, он эти «подмоченные перышки» (по примеру Маяковского) вырвал и переделал конец стихотворения:
…Пальмы. И Гагра, как белая лебедь,
Летит к Эльбрусу сквозь забытье.
Луны, ушедшей за тучу, трепет —
Как будто дэвы толкнули ее.
Волны моря загромыхали.
Как песнь аргонавтов, — им долго звучать.
В ночи августа, в дальней дали,
Земля и небо слились опять…
Стихотворение «Понт Эвксинский» обрело законченный «антологический» облик: Медея, аргонавты, Орфей. Обманчивое затишье…
Как для ребенка ласка матери,
сладок Эвксинский Понт;
когда горечь заострила сердце,
моя родина, тебя я вспомнил…
Подстрочный перевод
Это другое стихотворение — «Картлис цховреба» («Летопись Грузии»)[17], созданное тогда же — в качестве вступления к поэме (так и не написанной).
Говорят, что раз в сто лет колышет
Небо языки такого пламени.
То не старец-летописец пишет —
То моя бессонница сожгла меня.
С каждым, кто назвал себя поэтом,
Только раз такое приключается.
Черноморье спит. Под легким ветром
Зыбь трепещет, парусник качается.
Пароход «Ильич» причалил к Сочи,
Словно «Арго», воскрешенный заново…
Это — вариация умиротворяющей картины спящего, ночного Черноморья. В «Понте Эвксинском» — взрыв неожиданных чувств:
Родина! К твоей ли колыбели
Прикасаюсь, за былым ли следую, —
Человек я или Кахабери
[18],
Сросшийся корнями с почвой этою?
Кем бы ни был, но, мечте покорный,
Напишу поэму бедствий родины.
Что мне жизнь? Пускай лавиной горной
Сметены пути, что раньше пройдены!
Экспрессивный и по-своему выразительный перевод П. Антокольского, естественно, утрачивает буквальную точность, и потому «знакомые образы» в переводе не так легко узнаются: «И решил я внезапно написать твою кровавую поэму. Себя не пожалею: будь лавиной (поэзия), — снеси все, что у сердца найдется». «Плакал на этом море Овидий Назон, более о Риме, чем о себе. Как бы мне язык ни связали, я расскажу о путанных наших дорогах…»
Часто их меняли. Так меняют
Лед на лбу страдальца госпитального.
Правнуки и ныне поминают
Пропасти у перевала дальнего.
«Не было непройденных пропастей, ни высот, нами не взятых… Долго длилась агония, пылала огненная печь…» (Известковая печь — та самая «челюсть дракона».) Конец запутанным этим дорогам: «бросил якорь у берега пароход „Ильич“, остановился в Сочи»; это — свет надежды. В переводе Антокольского усилено символическое звучание образа:
В пламени небесные ворота.
Брошен якорь у высокой пристани.
Мне приснился белый сон народа —
Снег Эльбруса, еле видный издали.
Это — рассвет.
* * *
…Скучные дни на даче в Анапе, куда несколько лет подряд выезжала его семья.
Образы исторические были той лирической плотью стиха, тем поэтическим воздухом, без которых никакие грустные или радостные раздумья — еще не поэзия; без этого жизнь теряет объемность, лишается глубины и, может быть, даже смысла.
Я в Скифии. Опаленный киммерийскими сумерками…
Друг дорогой, я твоим голосом читаю Пушкина.
Бахчисарайского фонтана обливает меня струя, —
Старым фонтанам никто рыдать не мешает…
Так выглядит в сделанном самим Тицианом подстрочном переводе его стихотворение «Илаяли», посвященное Али Арсенишвили.
Многозначащим словом проходит в стихах Тициана Табидзе древнейшая, таинственная Киммерия (отсюда и киммерийцы, и «Химерион»). Она и во времена Геродота уже была легендарной — эта страна: киммерийцы населяли северное Причерноморье и Крым в библейские времена, а потом исчезли. Геродот собрал преданья о том, как скифы прогнали киммерийцев. Скифы были кочевники, воины, — киммерийцы не могли им противостоять. Цари киммерийцев собрали совет, решая: оставить ли землю скифам и переселиться в другие места или вступить с ними в бой? Цари хотели сражаться, но их не послушал народ; и они стали спорить между собой, потому что одни все еще рвались в бой, а другие хотели уйти с народом; и цари перебили друг друга, — народ киммерийский похоронил их возле реки Туры и ушел, преследуемый скифами, на восток, через Кавказские горы — в Малую Азию; туда, где маячила Тициану таинственная Халдея.
Блуждая под киммерийским небом здесь, вблизи пыльной и скучной Анапы, Тициан вспоминал годы юности:
…И вопрошаю мглистую скифскую ночь:
Куда делась наша юность и наш восторг (очарование, упоение)?
Кто обветрил нашу запекшуюся («сухую» — зачеркнуто) рану
И не дал возмужать нашему вдохновению?..
Скоро в Тифлис, как прежде (некогда) Важа Пшавела,
Я привезу переметными сумами стихи.
Но больше стихов несу я горечи с собою,
Которой усердно меня заправили на родине.
Клянусь я скорбной тенью Овидия,
Что я ближе к тебе, чем в старину (раньше).
Мечтаю с тобой по Руставели (проспекту) пройтись, рыдая в стихах,
и вспомнить позабытые строки.
Вспоминаю то время, когда с тобой встретились, как с истым
Лоэнгрином,
белой яблоней по Белому мосту ты приплыл, как лебедь…
Вспоминаю рыцаря, вечного данника стиха,
Что даже в Кутаисе не замечал рассвета…