— Да в чем признаваться-то, Кузьмич? Ведь мы же ничего… поцеловались только, велика важность!
— Треснуть бы тебя по башке, тогда бы понял, велика или не велика, — сердито сказал Всеволод.
— А ты. возьми и тресни, — попросил Санька.
— Так как же все-таки поступить? — вслух соображал Кузьмич. — Рассказать об этом инструктору или как?
— Не надо рассказывать, — услыхали они за спиной сдавленный голос Лагутина. — Я уже все понял. Вот и не верь слухам… Только я думал, что это Капустин… Ну, ладно, я ее… эту… Я ее выставлю. А ты, — Лагутин повернулся к Саньке, — как ты-то мог, а?
Некоторое время он стоял перед Санькой молча, как бы раздумывая, как поступить, потом сморщился, как от боли, и замахнулся на своего оскорбителя. Санька зажмурил глаза, но не отклонился от заслуженного удара. Ему даже хотелось, чтобы Лагутин ударил его. Но прошло несколько томительных мгновений, а удара не было, и Санька открыл глаза. Лагутина уводили под руки, как пьяного, Кузьмич и Всеволод.
2
Никогда Клавочка не думала, что Николай, ее Николай, такой послушный, выполнявший все ее капризы, может поступить так круто. В ночь ее последнего свидания с Санькой он не пришел ночевать. Утром появился серый, с ввалившимися глазами. Не глядя на нее, выгрузил из шкафа и с вешалки все ее вещи, уложил их в чемоданы, чемоданы вынес за порог и после этого сказал:
— У подъезда стоит такси. Это моя последняя любезность для тебя. Юридическую сторону вопроса оформим в ближайший удобный момент. Убирайся.
У Клавочки дрогнули губы, в глазах заблестели слезы.
— Коленька, да мы ведь только обнялись один раз на прощанье. Ты хоть у него спроси… Ей-богу, больше ничего не было…
— Вон, бесстыдница! Подумать только — она обнималась! С кем? Уходи, иначе я черт знает что могу с тобой сделать!
Клавочка поспешно выскочила из комнаты, а Лагутин долго ходил взад и вперед и все не мог успокоиться. Мысли путались, неутоленная злоба кипела в груди.
«И с кем? С замухрышкой! На кого променяла!» Мысленно он взглянул на себя со стороны. Высокий, сильный, в красивой летной форме, голова гордо откинута назад, жесты широкие и красивые. И рядом этот замухрышка, вертлявый, как вьюн, курсантишка… «Подумать только, на кого она меня променяла! А я, дурак, боготворил ее, готов был на любые жертвы, помои по ночам выносил…»
Но кто, кто виноват во всем? Только ли этот шалопай Санька? Только ли легкомысленная Клавочка? И впервые в жизни Лагутин осознал свою вину. Не слишком ли много увлекался он самолюбованием? Воображал, что лучше его в школе и мужчины нет, лучше его и летчика нет, а замухрышка Санька оказался лучше. Ведь если хорошенько вдуматься, то он, Лагутин, с высоты своего выдуманного величия не умел разглядеть окружающих. И вот Санька — его любимчик. Его он отпускает в город, ему прощает выпивки и многие поступки… Да и у себя в семье он не сумел поставить себя. Разве он знал, чем живет Клавочка? Он даже не попытался заинтересовать ее общественной деятельностью. Не он руководил ее поступками, а она им руководила. И вот, несмотря на свое легкомыслие, Клавочка почувствовала себя выше Лагутина. Он оказался тряпкой. И вот этой тряпкой Клавочка подтерла пол…
Ясно, что работать с курсантами Лагутин теперь не может. Достав лист бумаги, он написал рапорт с просьбой об отправке его на фронт с отрядом легких ночных бомбардировщиков, который как раз формировался сейчас.
Крамаренко, просмотрев рапорт, вызвал Лагутина.
— Не хотели бы вы быть истребителем? — спросил он.
— Хотел бы. Но этому надо где-то учиться.
— Есть возможность пройти программу обучения в сжатый срок. В соседнем с нами училище собирают группу инструкторов легкомоторной авиации для переобучения.
— Поеду с удовольствием, — согласился Лагутин.
— Тогда вопрос решен, — сказал Крамаренко, вставая. И они простились.
В отношении к Лагутину у Дятлова были самые двойственные чувства. Он ценил его как хорошего и смелого летчика и не любил за излишнюю самоуверенность, за отсутствие чуткости к людям. Теперь, когда Лагутин пришел прощаться, комиссару стало жаль его.
Лагутин вошел к Дятлову взволнованный, Он хорошо помнил его предупреждения о возможности отрыва от коллектива, помнил упреки о несправедливости к Дремову, о нечуткости к Нине и Борису, о потворстве Шумову… Теперь он покорно ждал от комиссара неприятной нотации.
Но нотации не последовало. Дятлов подошел, обнял его за плечи и, посадив в кресло, сам сел напротив.
— Ну что, Николай, закурим на прощанье?
Закурили. Кончики пальцев Лагутина задрожали, папироса не раскуривалась, и он, отложив ее, начал разговор сам:
— Товарищ бригадный комиссар, я был очень часто не прав перед вами и перед товарищами…
— Оставь это. Скажи только: понял?
— Все понял, товарищ бригадный комиссар.
— Ну вот и хорошо. А теперь, прости, хочу задать самый больной вопрос: что думаешь насчет Клавы?
Лагутин опустил глаза.
— Извини, что я вмешиваюсь, но я вот ни на столько не верю, что у нее с этим дурнем было что-то такое серьезное… Я понимаю, с курсантами в нашей школе тебе было бы теперь трудно работать, но… в личном плане… Надо же думать о будущем! Попадешь на фронт, потом вернешься, ведь как будет тоскливо. А она? Она бы все, наверное, сейчас отдала, лишь бы ты простил ее. Не знаю, в таких делах быть советчиком трудно, но я все-таки скажу: пойди-ка ты к ней и по-хорошему попрощайся… Ты же моложе меня, и я думаю, еще не забыл, что говорят в подобных случаях? Как? Ведь любишь?
Лагутин печально улыбнулся, но ничего не сказал.
— Ну, а нам пиши. Особенно, когда начнешь воевать. Хорошо?
— Буду писать, товарищ бригадный комиссар. И постараюсь воевать так, чтобы не стыдно было перед школой.
— Я в это верю, Николай. Ведь у нас замечательный коллектив и подводить его нельзя.
— Замечательный… Но я, я был скверным товарищем…
— Ну желаю… ни пуха тебе, ни пера.
Оставшись один, Дятлов долго сидел в кресле и курил трубку. Потом встал, подошел к окну и высказал вслух свои мысли:
— Жизненные неудачи чаще делают человека лучше, добрее…
Лагутин разыскал Нину, попросил у нее прощения за все неприятное, что когда-либо причинил ей.
— Что вы, Николай… — растрогалась Нина, — вы же скоро будете в боях. Кроме самых хороших пожеланий, у меня к вам ничего не может быть.
Укладывая чемоданы, он остановил взгляд на фотографии Клавочки. Подумав немного, вынул фото из рамки и заложил в книгу, а книгу спрятал в чемодан. «Все равно у меня никого, кроме тебя, нет, так поедем со мной на войну…»
До отхода поезда времени оставалось немного. Лагутин вскочил в трамвай и через несколько минут был у знакомого дома. Поднялся на крыльцо и решительно нажал кнопку звонка. Отворила теща. На ее полном лице отразилось удивление.
— Что вам угодно? — зло спросила она. — Зачем вы здесь? Искалечили жизнь моему ребенку и теперь удираете на фронт? Как это подло! Уходите. Моя дочь никогда не захочет вас видеть. — И с треском захлопнула дверь.
Не воспользовавшись трамваем, Лагутин бежал на вокзал пешком. Сталкиваясь с прохожими, бормотал извинения и снова бежал. Люди шарахались от него. Как во сне вошел в вагон и бездумно сел у окна. На перроне прощались и целовались. Кто-то кому-то желал вернуться с победой, какая-то женщина плакала навзрыд на плече мужа или брата. Слышать и видеть все это для Лагутина было мучительно, и он отошел от окна в темный угол.
Поезд тронулся и, набирая скорость, вышел за пределы городской черты. Только тогда Лагутин открыл окно и подставил голову прохладному весеннему ветру.
3
После разрыва с мужем Клавочка целый день проходила по городу, стремясь как-то отвлечься от несчастья, так неожиданно свалившегося на ее голову. Быть дома не хотелось: было стыдно перед матерью, хотя та ни в чем ее и не винила. Даже наоборот, жалела и оправдывала.