Ему это не понравилось, он подошел совсем близко к женщине и с силой рванул с нее драгоценное украшение. Камни выскочили из оправ и заскакали по полу. Солдат с любопытством разглядывал дорогое колье, лежавшее теперь на его серой мозолистой ладони; да, это было чудо, пускай оскверненное и обиженное, но ничего подобного он прежде не видел. Остальные со всех сторон зажали Лизу, и один десантник разорвал у нее на груди платье. Лиза не стала прикрываться, это было бесполезно, ее страх или неуверенность только больше бы их распалил, и они все жадно смотрели на ее смуглую грудь. Другой десантник толкнул женщину, и она упала на пол, и засмеялась испуганно и зло. Солдаты пока распускали на себе ремни своего камуфляжа.
— Спокойно! — сказала Лиза. Самой себе сказала она или им — этого женщина не знала точно, слово вырвалось у нее непроизвольно. Раздевать ее, сидящую на полу, было неудобно; Лизу снова подняли и стали стаскивать с нее всю одежду, тряпку за тряпкой. Что было делать? Звать на помощь? Кричать? Что, неужели ей кричать перед этими скотами?! Перед этими ничтожествами?! Разве ж это возможно? Лиза этого не хотела, никак не хотела.
Потом ее снова повалили на пол, причем она почувствовала под собою острые углы упавших рубинов и бриллиантов, солдат потрепал ее по щеке, будто успокаивая ее или лаская. Лиза коротко зарычала на солдата; он полагает, что с ней можно обращаться так! Черт побери, это унизительней самого насилия! Ярость женщины не слишком того обеспокоила, он, должно быть, и вообще был порядочным недотепой и неумехой, амбициозною мразью, этот солдат или сержант, но, изрядно повозившись с упиравшейся женщиной, все же вошел в нее. Другие двое, что держали Лизу за руки, стаскивали перстни с ее пальцев.
Он продержался недолго, совсем недолго, и даже не сумел толком возбудить Лизу, другой оказался чуть половчее, Лиза тут уж испугалась самой себя, и стала теперь упираться по-настоящему.
— Нет, нет! — кричала она себе. — Не хочу! Я не хочу! Я не хочу хотеть! — кричала себе Лиза, и кроме боли не было почти ничего иного; но, к счастью, и это испытание закончилось вскоре. Они торопились, они не старались растянуть наслаждение свое; быть может, они рассчитывали еще на повторение.
Тончайшая упругая мембрана в душе женщины выгибалась, она вот-вот могла лопнуть, разрушиться. Будь сильной, будь дерзкой, будь непримиримой, умоляла себя Лиза. Она такой и была из последних своих сил. Но потом ее взял третий солдат, взял как трофей, взял как добычу, а за ним еще и еще (сколько же их было всего, недоумков, недоделков, недоносков?!), и вот вдруг был звук, пронзительный и безжалостный, будто от лопнувшей струны, мембрана не выдержала, прорвалась и вдруг хлынули, хлынули отчаянные нечистоты души ее, она задохнулась от нутряного запаха своего, и был запах тот неистов и оглушителен, хотя, конечно, никому другому, кроме самой Лизы его ощущать не дано было, никогда в ней не было такого напряжения, это больше, чем возможно перенести, сказала себе женщина, и вдруг она сорвалась, сорвалась в наслаждение, небывалое, невероятное, нестерпимое, неописуемое. Она их всех уничтожит когда-то, сказала себе Лиза, она запомнит каждого из них и убьет, истребит, уничтожит, растопчет обязательно, пусть даже через много лет, когда и они уже забудут, потеряют и растратят в памяти день нынешний, и тогда она придет к каждому из них, придет посланницей ада, и все-таки она будет, да, будет не смотря ни на что, именно так, черт побери, она непременно будет еще женщиной, сказала себе Лиза.
40
Рассветало холодно и промозгло; ночь будто упиралась всеми руками и ногами своими, никак не желавшая покидать сцену бытия; впрочем, утро ее не слишком и понукало. Все равно оно еще возьмет свое и наверстает, когда придет его срок, а громкого и немедленного торжества ему и не нужно.
На несколько минут они все же опоздали, но тут уж Мендельсон был сам виноват: Ш. тащил его, героически его тащил, а тот сопротивлялся, все что-то бормотал, просил дать ему отдохнуть немного, но Ш. не слушал его. Мимо секьюрити они прошли свободно, тот ухмыльнулся лишь, узрев Мендельсона в таком виде, и даже подсказал Ш., куда им нужно идти. Потом они поднимались по лестнице, Мендельсон стал валиться, Ш. хотел его поддержать за одежду, но не сумел и упал тоже.
— Черт! — сказал он. — Понастроили лестниц!..
— Ведущих вверх… идущих вниз, — пробормотал Феликс.
— Именно так, — серьезно подтвердил Ш.
— Уроды!.. — сказал Феликс.
— Хуже не придумаешь, — сказал Ш.
— Уроды! — еще раз выкрикнул Феликс, потому что слышали не все, явно не все. Там, внизу, его еще не слышали.
Потом Ш. отыскал класс, где должен был проходить урок Феликса, открыл ногой дверь и втолкнул туда своего друга. Ученики, подростки, нет — уже почти юноши и девушки, предоставленные сами себе, галдели, бесились; увидев учителя, вроде, стали привставать, приветствуя того, но, мигом сориентировавшись в ситуации, захмыкали, загоготали, и кто-то даже бесстыдно улюлюкнул.
Ш. осмотрелся и даже побледнел немного. Еще мгновение, и это стадо, охваченное юношеским пубертатным бесом, станет неуправляемым, оно сорвется с цепи, оно будет бесчинствовать. Ш. встряхнул Мендельсона, рассчитывая, что тот придет в себя, станет говорить, обуздает и смирит это скотское ученическое стадо, но вдруг почувствовал, что, если он отпустит Феликса, так тот упадет на пол и останется лежать там, даже не заметив своего падения. Ш. подвел Феликса к столу и подтолкнул слегка, тот плюхнулся на стул.
— Здравствуйте, дети, — сказал Феликс. — Садитесь.
Но это было все, на что он был теперь способен. Голова его стала клониться и вот уж упала на столешницу. Класс захохотал.
— Что вы ржете, придурки?! — крикнул Ш. — Учитель ваш устал. Учитель ваш болен. А вы смеетесь!..
— Устал!.. — крикнул кто-то глумливо с третьей парты.
— От пьянства устал, — крикнули еще.
— Да, устал, — убежденно сказал Ш. — Он отдохнет немного и снова станет великим харизматиком Мендельсоном, которого вам, олухи, совершенно не по заслугам довелось лицезреть в своей жизни. Ему бы составлять проекты нового государственного устройства, а он мечет бисер перед такими недоумками и недоносками, как вы, — еще сказал Ш.
— А мы ведь можем обидеться! — гаркнул здоровенный усатый парень откуда-то сзади.
— Да уж, он составит… проект!.. — крикнул еще кто-то.
Ш. побледнел еще больше, он хотел уйти и хлопнуть дверью, и больше никогда не возвращаться сюда, но все, им пройденное, все, им пережитое, отчего-то удерживало его.
— Какой у вас сейчас урок? — спросил Ш. у девушки с первой парты.
— История, — сказала она.
— Ах да, — сказал Ш. — Я забыл!.. Феликс всегда хорошо знал историю. — Он задумался. — Ну-ка, напомни мне, что вы проходили на прошлом занятии, — сказал он парню со второй парты.
— Ну эту… как ее… — замялся и захлопал глазами тот.
— Ясно, — сказал Ш. — Значит мне придется все вам рассказывать заново.
На него взглянули с некоторым, пожалуй, удивлением. Он задумался на несколько мгновений.
— Итак, — сказал Ш., прохаживаясь по кафедре, — все мы, конечно, помним, что человечество разделяется на четыре категории: ублюдки, недоноски, кретины и проходимцы. Понимание этого чрезвычайного обстоятельства, разумеется, поможет нам глубже понять мировую историю. Четыре вышеозначенных категории собираются в гигантское сословие обывателей. Так. Есть еще пара ничтожных прослоек гениев и праведников, но в численном измерении это бесконечно убывающие величины, поэтому их не стоит даже рассматривать.
Странный звук пронесся по классу; не то закашлялся кто-то, не то замычал, не то засмеялся. Скорее все же и засмеялся, но Ш. это нисколько не обеспокоило. Он был невозмутим и серьезен.
— Кто-то из вас, сукины дети, кто, конечно, не проводит все время за телевизором, футболом, компьютером и онанизмом, слышал, как зародилась жизнь на Земле. Человек произошел от Адама и Евы. Это понятно. Дарвин, правда, утверждал, что от обезьяны. И, хотя он был старый мудак, мы не станем совсем уж сбрасывать со счетов его идиотскую теорию. Итак, что мы имеем? Адам — первый в истории самец-производитель. И он, в соответствии с мудаком Дарвином, был обезьяной. Самки у него на выбор было целых три: Ева, которую Господь сотворил из Адамова ребра, Лилит, которую диавол подсунул ему для смущения рода человеческого, и Дарвинова обезьяна. Причем, обезьяна только женского пола, ибо голубизны тогда еще не знали. Ее, заметим в скобках, очень уважали в паскудном Древнем Риме, иудеи были поскромнее в этом отношении, хотя тоже грешили помногу и с удовольствием. Впрочем, мы отвлеклись, — сказал Ш., отвлекаясь.