Перчик попытался еще ухватиться за перила, когда был уже на той стороне, но не сумел и с воплем полетел вниз, в лестничный колодец.
Он не успел еще долететь до первого этажа и удариться грудью об пол, как шестеро ошеломленных и возбужденных мужчин уже бросились вниз. Перчик был живуч страшно; голова у него была разбита, и с позвоночником тоже, должно быть, было все ясно, но он еще пытался ползти. И тогда Кузьма, добежавший одним из первых, достал пистолет, и, еще никто ничего не успел сказать, выстрелил тому в спину дважды. Перчик дернулся несколько раз и затих.
— Зачем?! — заорал Неглин, сползая по стенке от внезапной боли и отчаяния. — Ведь он же!.. Ведь это же он!.. Мы ж его так долго!..
Кузьма обернулся к стажеру, и вид его был страшен.
— Я знаю, что делаю! — свирепо говорил он.
— Зачем? Зачем? Зачем?.. — едва не плача от обиды, повторял Неглин.
— Дурак! — сказал Кузьма.
— Я напишу рапорт!
— Пиши, что хочешь! — крикнул Кузьма.
Спецназовцы топтались на месте, ожидая распоряжений длинноволосого.
20
Когда Ванда приехала в театр, на улице было уже темно и тревожно, тучи со злою монотонностью мчались к западу, и луна покачивалась в небе, будто дырявая лодка на привязи. Женщина прошла через служебный вход и услышала третий звонок. Он имел свой собственный, особый голос, знала Ванда, он был не похож на другие звонки. За кулисами у арьерсцены она видела занятых в спектакле актеров, в костюмах и в гриме, Ванда подошла к каждому и обняла его или ее.
— Ребята, — сказала она. — Спокойно! Не нервничать! Вы все хорошо помните и все умеете. Мы много репетировали.
Все взгляды были устремлены на нее, они ждали от Ванды ответа, единственного, определенного и точного ответа. Потом, потом, отмахнулась она и постаралась улыбнуться ободрительно; улыбка, возможно, у нее не слишком-то вышла. Уж они-то хорошо знали Ванду.
— Ну? — наконец не выдержала одна актриса, Ольгою звали ее.
Ванда помедлила и головой покачала отрицательно. Разочарование отразилось в лицах ее питомцев.
— Спокойно, — снова сказала Ванда. — Еще не вечер. Еще не все потеряно.
Поверили те ей или нет — Бог весть; скорее, что и не поверили, да только что ж они все, даже вместе взятые, поделать могли?! Ничего не могли.
— Я пошла в зал, — сказала Ванда. — Начинаем.
В зале было человек тридцать пять или сорок, а могло бы поместиться двести, но и это было неплохо, ради такого результата можно было и потрудиться. Ванда села сзади, чтобы понаблюдать за зрителями и при необходимости бесшумно уйти. Заиграла музыка; вернее, и не музыка вовсе, а так — только вздохи, всхлипы и шепоты, и лишь иногда, нежданною и непрошенной, прорывалась мелодия, горькая и безнадежная. Поначалу было пиццикато контрабаса, иногда откликалась гитара дисгармоничным арпеджированным аккордом, потом над этой нераздельной и неслиянною парой повисла завеса двух валторн, долгая-долгая завеса, заплакал и закашлялся фагот, запели альты, потом резко и напряженно ворвалось искусственное электронное звучание, потом все рассыпалось, недавнее гармоническое согласие рассыпалось на осколки, и вдруг грянул жуткий, зловещий, душераздирающий хорал, от которого у всякого человека чувствующего и слышащего мурашки пробегали по спине, и волосы вставали дыбом. Беззвучно раскрылся занавес, и вот взорам зрителей открылась голая сцена, на которой были видны все обычные театральные механизмы и приспособления, те, что обычно стараются прятать при помощи кулис, падуг и задников. Театральная машинерия и была частью сценического оформления спектакля.
Потом появлялся человек в серой, будто больничной одежде, и серой она была не от скорби и не от грязи, но от великого смирения.
— В те времена, когда правители истребили будущее дней у рабов своих, — говорил человек, глядя в воздух, глядя в никуда, — когда дерзость городов превысила терпение державы, а в оной мятежи узаконились, когда человек говорил «да», держа в сердце своем «нет», и «нет», подразумевая «возможно», тогда рожден был на свет ребенок пола мужеского с двумя феллусами на теле его, и люди поняли, что Бог отвернулся от них. Смятение снизошло на плечи человеков, и руки их были в растерянности. Я был посторонним дней их неизведанных, я человек о двух руках, о двух ногах, и я призван свидетельствовать стук сердца моего, я птица, поющая на пепелище. Имя мое — HS, — сказал актер и написал это мелом на доске, единственно только и бывшей на сцене. — Я призван взирать, но не связывать, я избран содрогаться, но не рассуждать, я не тело, я нерв, я — один из рода проигравших, песнь моя — жалобы мои. Жили мы в доме сомнения, но кровля его обветшала, и стены его разрушились. И разбрелись мы, лишенные смысла, по дорогам беззакония, много нас, и мы одни, мало нас, и мы расточаем себя без счета… — говорил человек.
В зал потихоньку вошла Лиза и села радом с Вандою.
— Привет, — шепнула она. — Я все-таки сумела вырваться ненадолго.
Ванда кивнула ей едва приметно и отвернулась. Женщины молча следили за происходящим.
Печально запел хор, и на сцене появились еще актеры: совсем юная девушка (в пьесе ее называли Ритой) и молодой человек, игравший старика, еще женщина и мужчина, который потом оказался Рыжим. Был еще один, который говорил, что у него нет ноги, хотя обе ноги у него были на месте, но все ж таки иногда казалось, что у него и вправду только одна нога, с такими причудливыми ужимками, с такою страдальческой хромотой он перемещался; его звали Генрихом. И были еще двое соглядатаев, то ли из спецслужб, то ли они были дьяволовы посланники. Потом все они ехали на автобусе, который стоял на месте, и ехали они то через одну границу, то через другую, и на обеих границах они были свидетелями сцен насилия, ужасных, неожиданных и необъяснимых.
Вскрикивали засурдиненные валторны, бранились тромбоны сфорцандо, ворчали фаготы, будто пастушьи псы в непогоду. И скрипки пели пронзительно, остро, саркастически, недовольно.
Лиза сидела со сжатыми кулаками, ухоженные ногти ее до боли врезались в мякоти ладоней, но женщина этого не замечала. Она глядела на сцену, не отрываясь.
Потом все они, те, кто был на сцене, отдались некоему странному, аритмичному, завораживающему танцу, а хор опять пел печальную песню. Генрих, кажется, кому-то задолжал, давно, двадцать четыре года тому назад, и вот кредитор, невидимый и неотвратимый, явился за своим долгом. А у Риты (она сошлась с Генрихом) родился ребенок, на которого невозможно было смотреть без содрогания. Быть может, это только было местью жуткого хтонического кредитора. И вот все они, те, кто на сцене, собравшись в кружок, удавливают Ритиного ребенка подушкой.
— Если бы я была королем… — сказала себе Лиза. — Но нет, и тогда… совесть моя не была бы в ловушке…
Зрители стали перешептываться, удивленные, возмущенные и ошарашенные, кто-то свистнул, рассчитывая сорвать представление, но на него зашикали остальные, тот еще возмущался, потом встал и вышел из зала, хлопнув за собою дверью. Рассеянная улыбка мерцала на губах Ванды.
— Черт, опаздывают, — вдруг с досадой шепнула она.
— Что? — переспросила Лиза.
— Темп потеряли, — ответила Ванда.
— Ты потрясающая! — сказала негромко Лиза подруге своей.
Ванда поджала губы и покосилась на Лизу.
А они все танцуют, потом они устают от своей истории, пытаются разыграть другую, но и она не выходит также. Как и первая история не вышла у них; они знают это, они чувствуют это, но не могут тем даже озаботиться всерьез. Они будто машинально и непроизвольно существуют в потоках холодного времени. Странные существа без стержня, без должных оснований, таковы и есть люди, и те, кто на сцене, и есть самые обыкновенные люди, только лишь их заурядность и безосновательность показаны выпукло.
Потом был суд, саркастический суд, и судьею был Рыжий, он был глух, слеп и беспомощен, и им как марионеткою руководили двое соглядатаев.