Отпихнув двух попрошаек, Ф. ринулся к выходу.
— Куда? — спросил его хмурый дежурный у выхода. — Еще нельзя. Раньше времени не положено.
Ф. с ним разговаривать не стал; что вообще с дураком разговаривать? никакого вовсе нет смысла; вот он дверь железную толкнул пред собою и на воздух вышел. Пахло гарью на улице, пылью и еще тошнотворным чем-то вроде шоколада, но было тихо, гадко, морозно и ветренно. Обстрел закончился.
24
За спиною своею он слышал шаги, но оборачиваться не стал. Ш. подошел сзади и остановился рядом. Потом озабоченным своим шагом обошел он автомобиль кругом, все более и более сокрушаясь сердцем во все продолжение осмотра. Ш. смахнул ладонью пыль с капота, потрогал разбитую фару, лобовое стекло, покрытое сеткою трещин. Ф. с циническим своим спокойствием разглядывал удрученные плечи товарища своего. Он знал, как нужно ощущать содрогание, но не стал бы делиться таким знанием без особенной на то причины. Форс-мажором исключительного существования своего не следовало озадачивать ни мир, ни природу, ни даже бесполезное свое окружение, он и не пытался.
Беззвучно губами шевеля, Ш. в уме своем опустевшем ущерб исчислял, причиненный его несчастному верному лимузину. Кому обстрел, кому отец родной, сказал себе он. Вся грудь его, до самой глубины ее, была полна особенных краеугольных вздохов. Пока они скрывались в убежище, автомобиль попытались разграбить: задняя правая дверь выломана, да вот уж на честном слове держится, несколько мешков с порошком на дорогу выброшены, ножом распороты, да в грязь втоптаны. Хотел было Ш. в небеса проклятья послать и чтоб они от хевисайдова слоя отразились и на головы злых человеков обрушились. Но не позволил себе слово матерное, слово ничтожное, слово решительное проговорить всуе. Он лишь поправил как мог дверь раскуроченную, поглядел сокрушенно на баллон спущенный, и шагом страдальческим направился на свое привычное водительское место.
— И будет теперь Ш. фаворитом горя, — говорил себе он. — Плачьте, народы, над Ш. сокрушенным. Смейтесь, племена, над Ш. изможденным, — говорил себе он.
Лбом, он, в колесо рулевое упершись, сидел, и плечи были его неподвижны в отчаянии. Вот уж он невзначай нащупал в кармане своем что-то жесткое и колючее, достал из кармана горсть микросхем, посмотрел на те с недоумением, потом дверь открыл и так прямо горстью их выкинул в безжалостное влажное пространство вблизи автомобиля его.
Ф. сидел рядом, тщательно укрывая свою осанку сочувствия.
— Что посеешь, то и пожрешь, — говорил себе Ф. — Мы лишь странные звуки игры, мы всего лишь фальцет и шипение, — сказал себе Ф.
Наконец и стартер закашлялся скорбно, покуда Ш. с глазами закрытыми ключ в замке поворачивал. Автомобиль встряхнуло, и вот он уж по дороге разбитой ковыляет медленно и изможденно.
— Отчего бы нам, — говорил еще Ф., сотрясаемый дорогой, — не прибить к миру беспамятную доску: «Здесь пребывал Ш. с его заскорузлой печалью».
Восемьсот лет беспредельного дистиллированного молчания хотел было позволить себе Ш., но не выдержал и минуты.
— Я, разумеется, в полном восторге, — говорил он угрюмо, — от твоего дымящегося идиотизма.
— Минздрав предупреждает, — со сверхъестественной своей артикуляцией Ф. говорил, — дыхание опасно для вашего здоровья.
Глухо мотором урча и прихрамывая на колдобинах, их обогнал фургон психологов со смурным Ивановым за рулем и горделивым Гальпериным. Ф. смотрел на фургон, собираясь высморкаться. Возможно, он что-то вспомнил, или ему казалось, что вспомнил, или только хотел вспомнить что-то давным-давно прошедшее, а возможно, только пытался вспомнить то, чего не было, но всего лишь могло быть и даже то, что наверняка будет в дальнейшем. И был одиннадцатый час одного полузатерянного после Рождества Христова, ничтожного и незабываемого утра.
25
Иванов стучал ключом в замызганное стекло, покуда занавеска не отдернулась. Он кивнул кому-то в полумраке помещения, и после ждали минут пять, и вот во двор по ступеням крылечным спустилась толстая старуха Никитишна, и, переваливаясь по-утиному, на артритных ногах своих пошагала в сторону фургона психологов, нимало внимания не обращая на Иванова с Гальпериным.
— Могла бы и Лизу позвать, — говорил нагловатый Гальперин.
— Невелики птицы, чтобы Лизу от отдыха отрывать, — только и буркнула Никитишна.
Иванов перед старухою дверь двустворчатую фургона раскрыл. Старуха сощурилась и что-то одними губами пожевала, разглядывая два мертвых тела.
— Эх, обормоты! Взяли — Казимира загубили, — наконец проворчала она, стаскивая на землю грязную и шумную пленку.
— Такова жизнь, — возразил Иванов. — Он сам напросился.
— Ишь ты, прыткий какой, — говорила старуха. — Вечно ты: за словом в жопу не полезешь.
— Правду не скроешь, — говорил Иванов.
Ему вдруг показалось, что кто-то в спину ему смотрит своим бестактным взглядом, он подождал немного и обернулся, и увидел лишь старую бесполезную ворону на дереве с ее сероватым беспокойным зрачком, будто бы что-то выжидавшую и высматривавшую. Иванов погрозил ей кулаком, и та улетела неторопливо и вполне равнодушно. Голые кусты сирени поблизости топорщились из почвы; потоптанные, засохшие цветники однообразно тянулись до самой ограды.
— Да, — сказал Гальперин, — сейчас вот времена пошли: брат на брата идет. Христос там, Аллах и все такое прочее… А людишки друг друга бьют из-за различий в трактовках.
— В каких таких трактовках? — подбоченилась старуха.
— Неважно, — возразил Гальперин. — Ты человек простой, можешь и не понять.
— Мы вот давно заметили, — подтвердил еще Иванов с лицом, содрогнувшимся в тике, — что ты — враг просвещения.
Никитишна засопела.
— Товар — не первый сорт, — заключила она.
— Как так не первый сорт? — заволновался Гальперин.
— Что вы мне тут всякой тухлятины понавезли? — говорила старуха.
— Какой еще тухлятины? Какой тухлятины? Вот он, посмотри, молодой — восемнадцать лет парню. Уже паспорт имеет. А ты говоришь — тухлятина.
— Восемнадцать лет. От него одно мокрое место осталось.
— Мокрое место — не научный термин, — возразил Гальперин.
— А Казимир!.. — поддержал того товарищ. — Ты на Казимира взгляни. На нем вообще ни кровиночки лишней.
— Ни кровиночки, — передразнила старуха. — Только кишки в месиво побиты.
— Не умничай! — осадил ее Иванов. — А то, видишь, моду взяла.
— Да, — сказал Гальперин. — Казимиру, может, и пиздец, зато дело его живо.
— Это что еще за дело такое?
— Какое надо!
— Разговорился тут, — возвысила голос неуемная старуха. — Я у вас товар принимать не стану.
— Я на тебя Лизе докладную напишу, — прикрикнул Иванов.
— Вот еще, докладчик какой выискался, — поджала губы старуха. Она пошагала к крыльцу, не оборачиваясь.
— Ну и старуха! — удивился Иванов.
— Это не старуха, — возразил Гальперин. — Это язва русской души.
Никитишна, услышав, только лишь плечами повела с гранитной своей непримиримостью.
— Ну так что, нам это все обратно везти? — вдогонку ее окликал Иванов.
— Вези куда хочешь, — огрызнулась женщина.
— Сейчас и вправду увезем. Давай, Гальперин.
— Да, — согласился Гальперин. — Времена нынче рыночные. На всякий товар покупатель найдется.
— Ладно уж, — смягчилась наконец Никитишна, всходя на крыльцо. Паузу она умела держать, что твой Станиславский. — Тащите в приемный покой.
Гальперин вздохнул и в фургон полез, собираясь Иванову подавать трупы. Тот внезапно сбросил с безыскусного лица своего напряжение, и, руки о штаны обтерши, взялся за конец пленки возле ног Казимира. После старуха скрылась в помещении, но дверь оставалась открытой.
26
Хотя Ш. был по обыкновению полон проектов его триумфального самостояния, ныне нужно было двигаться вперед по делам обыденности и насущного продукта. И еще, разумеется, следовало встречать и провожать любое проходящее мгновение во всеоружии своей ничтожности. Хотя в случае досуга Ш. также был готов любопытствовать всякими именами птиц и законами ветра.