— И что же, по-твоему, мы должны показать этим заместителям? — говорила Ванда упруго.
— Ту композицию, которую вы прогоняли вчера. Я в ней не участвую, но это даже лучше.
— Ты не хочешь перед теми людьми обнаруживать свою другую жизнь? — спросила женщина.
— Ванда, — отвечала Лиза, с застывшей мимолетной гримасой отвечала Лиза, — давай мы с тобой договоримся, что у нашей обоюдной откровенности могут быть и, наверное даже, должны быть какие-то пределы.
— Нет ничего проще.
— Тем лучше.
— Твое предложение было шуткой?
— Для этого я слишком ценю и твое, и мое время.
— Тогда я говорю «нет», — говорила Ванда.
— Не сомневалась, что ты ответишь именно так. Самое смешное, что мне не хочется тебя уговаривать. Но мне еще отчего-то кажется, что ты переменишь свое решение. Через некоторое время.
— Это угроза?
— Нет, это печаль, — говорила Лиза.
Официант принес два пива на подносе и вяленых кальмаров на тарелке, порезанных тонкими полупрозрачными ломтиками.
— Посмей только сказать, что ты не осознал, какой ты мерзавец, — сказала Ванда официанту, расставлявшему перед женщинами кружки.
— Девчата, я осознал все по полной программе, — отвечал тот, склонив голову перед суровыми, непримиримыми женщинами.
— Последнее, чтобы только закрыть тему, — сказала Лиза, когда они остались одни. — Надеюсь, ты понимаешь, что оплата за ваше выступление не есть самый существенный компонент моего предложения.
— Давай действительно закроем тему, — ответила Ванда.
Женщины прильнули к кружкам, и несколько мгновений не смотрели друг на друга. — Ты бы могла убить кого-нибудь? — спросила вдруг Лиза, слизнув с верхней губы своей беловатую пену.
— Тебя? Нет.
— Нет, не меня. Вообще — кого-нибудь…
— Мне кажется, я каждый день отвечаю на этот вопрос. Когда репетирую, когда мы выступаем, когда я разговариваю с людьми. Когда я молчу, наконец. Имеющий уши, конечно, услышал бы; впрочем, это утратило смысл с тех пор, как мы сделались поголовьем оглохших.
— А предположим, если бы убили по твоему приказу? Ты бы могла приказывать? Ты хотела бы приказывать?
— Послушай. Кто ты такая? — спросила Ванда.
— Как было бы хорошо, — говорила Лиза, — чтобы ты сама могла ответить на этот вопрос.
Ванда молчала. Возможно, молчание мое должно быть творящим, молчание мое должно быть созидательным, говорила себе она, и я не должна удовлетворяться тем, что есть, говорила она. Или тем, что только может быть, говорила она. Или тем, что тревожит меня своей невозможностью и несбыточностью, говорила она.
Пиво было плотным, густым, хмельным, с коричневатым оттенком; по полкружки уже отпили женщины, но хотелось еще и еще; и все было бы ничего, и отдаленное, и близлежащее, и все было бы приемлемо и предпочтительно, если бы только не этот запах, который вот уж много дней повсюду неотступно преследовал Лизу.
33
Они сидели в машине и видели вышедших женщин, Ф. сощуренными глазами жадно наблюдал за Вандой. Насколько она превосходит всех остальных, кого он знал, говорил себе он; как можно быть такой пустышкой, настолько не замечать амбициозного своего жара, возражал себе Ф. Он готов был бы притвориться автором какого-либо нового релятивизма, тем более, в особенности, если бы предугаданные и чрезвычайные свойства того служили б подножием и новой избранной деструктивности. Человек — это только Божьи потроха, сказал себе Ф., или только содержимое Его потрохов, или даже — вонь от этого содержимого. Это и есть человек, сказал себе Ф.
— Итак, — Ш. говорил, — готов ли ты составить мое счастие своей откровенностью?
Ф. смерил того лишь изысканным взглядом.
— По-твоему, я способен удовлетворить какие-либо из твоих ожиданий? — Ф. говорил.
— Но ты ведь, надеюсь, не захочешь разбить мое сверхъестественное сердце? — возразил Ш.
— В сущности, я всего лишь удостоверился в том, о чем и раньше догадывался, — Ф. говорил.
— Так посвяти ж меня скорей в свои парижские тайны, — с видимым нетерпением просил его Ш…
— Тебе нужен Ротанов, не так ли?..
— Нам нужен, — поспешно уточнил Ш.
— Самый простой путь — твой друг Феликс. Но отыскать его в этом городе все равно, что отыскать иголку в океане дерьма.
Ш. ухмыльнулся.
— Одно из двух, — говорил, — или ты окончательно и бесповоротно свихнулся от своего застарелого пессимизма, или ты все-таки изрядно недооцениваешь мои прославленные дедукции.
Ф. лишь вытянулся и безразлично откинул голову на жестком автомобильном сидении. Все равно тот не удержится и проговорится сам, решил он, решил Ф. и прав оказался.
— Разве ты не слышал, — Ш. говорил, мотор заводя, — что Феликс работает в школе? Причем, я даже знаю, в какой.
— Феликс? — Ф. говорил.
— О, здесь с его стороны целая философия, так чтоб было понятно, — с натужным изяществом прищелкнувши пальцами, Ш. говорил.
— А ты без философии, — возразил приятель его, знавший по опыту недавнему сомнительность сего неблагодарного дела.
— Если без философии, так он ведет историю — мать истины в старших классах.
— Так бы сразу и сказал.
— А я и говорю.
— Говоришь, но не сразу.
— Не сразу, но говорю.
— И далеко его школа?
— Сей секунд, — говорил Ш., немного прибавив газа. — Ты даже не успеешь подставить левую щеку, схлопотав по правой. — Говорил Ш. в своем эффективном умственном миноре.
Ф. решил отныне дышать всегда ровно и непринужденно, даже если бы на то ему было отпущено лишь несколько мгновений, он теперь только плотнее закрыл глаза и вполне отдался новой своей медитации неблагодарности. Для Ш. не осталась незамеченной сосредоточенность приятеля его, и он решил откликнуться на ту лишь своей мимолетной досадой.
— Ты не хочешь рассказать мне какую-нибудь новую беспредельную притчу, Ф.? — Ш. говорил.
— Пошел ты! — сквозь зубы спокойно ответствовал Ф.
Ш. машинально взглянул на часы, но времени не заметил и не запомнил, он сам не знал, для чего взглянул, но, и не зная того, не собирался о том и задумываться. Быть может, он бы еще усмехнулся от нарочитой нелюбезности Ф., но все ж таки удержался от бесцельной гримасы. Ни поодаль, ни поблизости, сознавал Ш., не существовало теперь зрителей иных его надмирной мимики и метафизических жестов.
Внезапно наперерез его лимузину, вопреки всем правилам, из улицы пересекающей выскочили фургон комиссариата и автомобиль с мигалкой; Ш. затормозил поспешно, чтоб не столкнуться, и испытал мгновенный холод в паху.
— Вот смотри, — процедил он Ф., изображавшему дремоту, впрочем, и верившему в свою дремоту, — там друзья твои поехали.
Ф. только глазами моргнул — раскрыл и закрыл, и краткосрочная неуместная аберрация на лице его отразилась.
— Это твои друзья, — отвечал он.
Ш. остановился совсем, и вот сидит — наблюдает, как фургон и автомобиль с мигалкою исчезают в конце улицы. После, от греха подальше, развернулся, решив и вовсе объехать дорогу, на которой только что видел своих исконных, записных недругов.
Школа и впрямь была недалеко, тут уж Ш. не соврал; когда они въехали во двор, обсаженный грязными голыми тополями, Ф. теперь, выпрямившись, сидел и с любопытством разглядывал серое неказистое здание школы. Он готов был по обыкновению своему озаботиться скудностью и нищетой родного языка, хотя, говоря по справедливости, уж во всяком случае, не Ф. был в таковых виновен. Какое бы чудо ни выдумал он в праздности своей или безобразии, вмиг восходило оно в сфере проторенного и превзойденного.
Машина остановилась.
— Снова твоя очередь сторожить наше пристанище, — Ш. говорил.
— Опять ты злоупотребляешь моею неизмеримой отзывчивостью, — Ф. возражал. Он лишь плотнее ноги под себя подобрал, и ладони под мышки засунул, будто желая, впервые в жизни желая согреться. Казалось так.
Злые желваки застыли на костистых скулах его. Закашляться бы вдруг в отвращении к собственной жизни, сказал себе Ф., закашляться бы так, будто вдруг поперхнулся горлом моим и смыслом моим, сказал себе Ф., закашляться до рвоты, до предсмертной испарины, сказал себе Ф.