— Он просил меня передать, чтобы вы к нему зашли. Он сказал, что живет в той же гостинице, где и вы тоже жили, когда приехали в Вильну, на углу Виленской[224] и Трокской[225], — рассказала Веля логойчанину, а потом обратилась к сыну: — Реб Цемах сказал мне, что он приехал проводить твоего ребе. Разве ты не знаешь, что твой ребе уже вернулся с дачи и на этой неделе уедет в Эрец-Исроэл?
Сын прошептал, что знает об этом, и расстроился еще больше. Логойчанин почесал заросший подбородок, а его глаза под очками лихорадочно блестели.
— Я зайду, конечно, я зайду к реб Цемаху Атласу, — ответил он и ушел покорной походкой бедняка, который ночует на ступенях, завернувшись в тряпки.
Веля смотрела ему вслед, качая головой:
— Чтоб моим врагам так везло, как вам обоим после вашего ухода из ешивы. Реб Цемах рассказал мне, что твой ребе попрощался с ним в письме. Однако он приехал проводить его. А когда ты пойдешь к ребе?
— Я пойду, но не сегодня, — крикнул Хайкл и выбежал из лавки.
Веля осталась сидеть на низенькой табуреточке, по привычке сложив руки на животе. Она не знала, должна ли радоваться, что ее единственный сын не оставляет ее и не уезжает со своим ребе, или же она должна из-за этого плакать. Вот его логойский товарищ, сын раввина, оставил родителей в России и нелегально перешел границу, чтобы учиться в Польше в ешиве. И вот он ушел из ешивы и мучается в Вильне, как нечестивец на том свете.
Веля приглашала логойчанина на чолнт каждую субботу. За столом молодые люди спорили, а она все время дрожала из-за горячности Хайкла. Он должен уступать своему товарищу, если даже ему кажется, что тот не прав. Ведь товарищ старше, и к тому же он гость за их столом. Но вмешиваться в их разговоры Веля не хотела. Она пыталась прекратить спор, предлагая гостю еще кусочек фаршированной кишки, еще пару тушеных в чолнте картофелин или ложку сливового цимеса. Даже когда логойчанин заходил посреди недели в ее лавчонку спросить о ее сыне, она протягивала ему мешочек фруктов. Раньше был сезон черешен и слив. Теперь подоспели яблочки и груши. Парень не хотел брать гостинца, и ей приходилось заверять его, что она от этого не обеднеет. Но она не делала этого, когда оба товарища были вместе, потому что заметила, что логойчанин стесняется при ее сыне больше, чем при ней. Что тут говорить? Лист Геморы — это не миска лапши, и тот, кто изучал Тору, на все годится. Так говорила себе торговка фруктами. Последнее время это вошло у нее в поговорку. Если кто-то попрекнет ее, что ее сын и его товарищ сошли с прямого пути, она знает, что на это ответить.
Глава 18
Ломжинский торговец мукой реб Цемах Атлас стал медлительным человеком. Он не кипел радостью жизни, но и не проявлял отчаяния, гнева или жажды задеть кого-то словом. Только хорошенько всмотревшись, можно было заметить усталость в уголках его рта и оцепенение во взгляде, как у человека, живущего только ради своих обязательств. Его черная как смоль борода местами уже поблескивала снежными пятнами. В его комнатке в гостинице на углу Виленской и Трокской сидел Мойше Хаят-логойчанин и рассказывал, что живет на доходы от преподавания Геморы парочке мальчишек из состоятельных семей. Поэтому ему приходится вести себя как богобоязненному сыну Торы. Мойше Хаят ожидал восклицания: «Так чего же вы добились своим уходом из ешивы?» Однако реб Цемах ничего не сказал. Помолчав, он только спросил:
— А где вы спите?
— На складе мануфактуры.
Реб Цемах был так потрясен, что трижды покачал головой и уже почти открыл рот, чтобы что-то сказать, но все-таки снова промолчал и продолжил слушать то, что рассказывал логойчанин.
Владельцы лавок и товарных складов боятся, как бы их не обокрали ночью. Поэтому деловые люди с нескольких улиц нанимают сторожа, и он крутится всю ночь снаружи рядом с их складами. Но сторож не может их уберечь. Пока он находится на одном углу улицы, воры взламывают склад на другом. Вот деловые люди и додумались запустить сторожа внутрь помещения. Лавочник запирает сторожа вечером и выпускает утром. В пятницу вечером сторож должен прийти пораньше, потому что лавочник раньше закрывает, а в субботу утром он ленится вставать, поэтому сторож сидит запертый в лавке, как мышь в мышеловке, еще дольше. Сначала таким сторожам платили, пока хозяева не сообразили, что могут найти ночного сторожа и бесплатно. Есть достаточно людей, которым негде переночевать.
— Вот и я такой бесплатный сторож, — подытожил логойчанин.
Когда торговец мануфактурой взял его, он поставил два условия: во-первых, не жечь ночью слишком много электричества — электричество стоит денег, и, во-вторых, каждое утро перед уходом его будут обыскивать на случай, если вдруг он намотал на голое тело отрез ткани. Хозяин рассказал, что предыдущий сторож нанес ему кражами больше убытков, чем мог бы нанести вор, вломившийся снаружи. За неимением выбора логойчанин согласился на оба условия: подвергаться ежеутреннему обыску и не жечь света. Что касается электричества, он пытался одурачить хозяина и иногда зажигал лампочку. Ведь можно сойти с ума, если лежать целую ночь в темноте и не иметь возможности почитать. Однако у мануфактурщика есть гнусное обыкновение выходить поздно вечером из дома и заглядывать через щели в свою лавку, чтобы проверить, нет ли там света. Так что от чтения по ночам пришлось отказаться. Но к одной вещи ему трудно привыкнуть: каждое утро, вынося ночной горшок, он не знает, куда деваться от стыда и страха, как бы этого не заметили люди. Он сам не понимает, почему так сильно этого стыдится. Может быть, потому, что он был и остался ешиботником, а ешиботники, как известно, стесняются своих естественных потребностей.
Мойше Хаят говорил вроде бы весело и уверенно, как будто с расчетом еще больше задеть сердце и совесть своего слушателя, но чем дольше он говорил, глядя при этом на Цемаха-ломжинца, тем больше ощущал, что его застарелая вражда уже не имеет смысла и перестала быть чем-то существенным. Напротив него сидел человек, по которому было видно, что он смирился с тем, что вышел из игры навсегда.
— Я ждал письма от вас, чтобы послать вам немного денег, как мы договаривались. Но вы не писали, а я не знал вашего адреса, — сказал реб Цемах, вытаскивая из внутреннего кармана купюры, сложенные пополам и приготовленные заблаговременно.
Он протянул эти деньги через стол логойчанину, и тот, не, считая, взял их и засунул в карман брюк.
— Я не хотел, чтобы ваша жена узнала о моем положении. Поэтому и не писал. Она знает, что вы принесли мне деньги?
— Не знает, но если бы и знала, вы бы от этого не упали в ее глазах, — реб Цемах поднялся так мягко и тихо, как будто в его руках и ногах не было ни костей, ни суставов. — Я приехал в Вильну, чтобы проводить Махазе-Аврома. Он уезжает в Эрец-Исроэл. Сейчас я должен идти к нему. После его отъезда мы с вами снова встретимся.
— Как вы думаете, реб Цемах, если бы я вернулся в Нарев с покаянием, меня бы взяли в ешиву?
— Мне кажется, вы не хотите возвращаться в Нарев и не должны туда возвращаться, — ответил реб Цемах, и логойчанин кивнул: правда, он пошутил.
Он не хочет возвращаться в ешиву, и его туда не примут, потому что не поверят, что он вернулся с покаянием. Мгновение он стоял, отвернувшись, и что-то обдумывал.
— Знаете, реб Цемах… По какому бы пути в жизни вы ни шли, вы всегда оставались недовольны. Это самая большая несправедливость, которую вы совершили по отношению к своим ученикам и особенно по отношению ко мне. Вы изучали с нами Тору, ради которой вы действительно жертвовали собой, но вы не были с ней счастливы. Поэтому и ваши ученики выросли полными противоречий, надломленными людьми. Ненависти к вам я больше не испытываю. Я ведь вижу, что с вами стало, но уважения я тоже к вам не испытываю. Не давайте мне больше денег, в глубине души я не благодарю вас за это. А когда я буду знать, что мне не от кого ждать помощи, тогда, может быть, я добьюсь чего-нибудь своими собственными силами.