Ученик остался ночевать у ребе и еще долго лежал без сна на диване в темной комнате. Через щели ставень с улицы просачивался и дрожал на книжных полках голубоватый свет. Шаги прохожих скрипели на снегу, кто-то громко смеялся в ночи. Издалека донесся протяжный крик, такой странный, как будто кричали с Луны. В сонном мозгу Хайкла, как клочья тумана, ползали мысли. Он однажды видел, как ребе радовался, когда маленький сынишка его сестры хватал его своими пухленькими пальчиками за бороду и тянул за нос. При этом он говорит, что пальчики маленького ребенка — таинственное чудо. Хайкл когда-то слыхал, что жена ребе во время их свадьбы была настолько старше него, что не могла иметь ребенка. Сама раввинша тоже призналась Хайклу, что ее старичок сильно страдает от того, что у них нет сына. Когда никто не слышит, он вздыхает, и каждый его вздох вонзается в ее тело как игла. Так рассказала раввинша ученику, взяв с него клятву, чтобы он не проболтался ребе об этом разговоре. Ее праведник, — сказала она, — дрожит и трепещет, как бы она, не дай Бог, никому не пожаловалась, что дела у них идут плохо. Хайкла мучил сложный вопрос: если все так, как говорит Махазе-Авром, и полагающийся на Всевышнего радуется всему, с чем сталкивается, тогда Махазе-Авром должен радоваться, что у него нет ребенка…
Рано утром ученик пробудился от шепота. Над ним стоял, склонившись, ребе, уже укутанный в талес.
— Хочешь пойти со мной в синагогу?
В считанные минуты Хайкл оделся и помог ребе натянуть пальто поверх талеса. На зимней улице, засыпанной сероватым снегом, было еще сумеречно и пусто. Только на углу стоял полицейский и стучал сапогом о сапог, чтобы согреться. Изо рта поляка шел белый пар и оседал на его усах. Он уже знал «раббина» и весело поприветствовал его:
— Дзень добры!
Поплавская молельня просторна, воздушна, велика, как Виленский вокзал, не рядом будь помянут. Зимой невозможно отопить это большое здание, и евреи молятся во внутренней комнате. В субботу рано утром в ней тоже холодно, но первый молящийся, реб Авром-Шая, не чувствовал холода. Он укутался с головой в талес и сразу же погрузился в сосредоточенный молитвенный шепот. Хайкл смотрел на него и думал о том, что ребе накануне сказал ему о молитве: мир не понимает, как можно всю жизнь говорить одни и те же молитвы. Светские люди говорят, что даже поэт, распевающий собственные песни, обязательно должен все время сочинять новые. Те, кто не молится сам, не имеют представления о том, как еврей от всего сердца произносит псалом. Каждый старый стих становится собственным, новым стихом самого молящегося, точно так же, как все Творение для верующего каждый день — только что сотворено. У любого человека, если он способен чувствовать, есть в жизни день, когда он встает и смотрит на солнце так, будто никогда прежде его не видел. Хотя никому не приходит в голову, что в буквальном смысле появилось новое солнце. Тот, кто молится всем сердцем и душой, не нуждается в новых молитвах.
«Серафим, огненный ангел! — думал Хайкл. — Так же ребе молился рано утром и летом на даче. Для него нет разницы между летом и зимой, ночью и днем. Даже между субботой и буднями для него нет большой разницы. Как он этого достигает? Наверняка не тяжким трудом! Он от рождения ангел. Он просыпается посреди ночи, на улице — осень, льется тоскливый дождь. Другой на его месте почувствовал бы себя потерянным и забыл бы обо всем мире. А он чувствует, что Всевышний ждал его пробуждения. А вокруг — такой покой, словно уже наступил день субботний. По Махазе-Аврому получается, что весь мир состоит из таких удалившихся от дел людей, как он. Каждый должен нести свое бремя, не жаловаться и быть целиком погруженным в духовное. Он живет в мире тайн, в мире вечного предрассветного часа и страшной тишины, словно накануне воскрешения из мертвых, когда пребывающие во прахе ждут глас шофара, чтобы пробудиться и выйти из могил».
Но чем больше восхищала и околдовывала Хайкла жизнь его ребе, непорочного праведника, тем более виноватым он чувствовал себя по отношению к покойному отцу. Перед его глазами стояли зимние вечера в синагоге реб Шоелки: миньян евреев сидит за столом и изучает Гемору. Старики в углах и у печи парами изучают законы и мидраши. Эти злые святоши спорят, кашляют и пыхтят, пока не задремывают. Оплывающие свечи над стендерами брызжут свечным салом, щелкают фитилями, как будто злясь на пыхтение обывателей. Временами старики посмеиваются друг над другом, пихаются локтями, добродушно шутят. Однако все они избегают меламеда реб Шлойме-Моту и издевательски называют его «понимающий бедного»[109], потому что этот просвещенец — бедняк. Из-за этого отец сидит в углу, как в глубокой сводчатой пещере, и его мягкий печальный взор говорит о тяжелых мыслях про неудавшуюся жизнь. Тем не менее он не раскаивается в своих взглядах, диаметрально противоположных взглядам Махазе-Аврома. Хайкл знал, что отец ушел из мира, будучи верным убеждениям своей молодости, согласно которым избранный не должен отделяться от народа, а евреи не должны отделять себя от мира.
Глава 3
К двадцати годам у Хайкла были еще детские губы, мечтательный взгляд и круглое бледное лицо, похожее на полную луну. Но сложением и поступью он напоминал молодого грузчика с мощными плечами, тяжелого, как кусок свинца. Сколько ни погружался он в изучение Торы и сколько ни перенимал повадок ешиботника, веселые истории о парнях и девицах с Мясницкой улицы, словно чад из кухни, просачивались в его ночи и дни. Измученный грешными мыслями он ходил хмурый и трепетал от вожделения даже за изучением Геморы. Ребе ощущал запах потаенных желаний ученика и трудился с ним над Торой, чтобы спасти его и не дать оступиться. Но Хайкл читал и светские книги, и они еще больше разжигали его воображение. Временами он набрасывался на учебу, и ребе светился от удовольствия. Однако понемногу запретные книжки и греховное влечение к девушкам снова брали верх.
Время, когда он учился у директора ешивы реб Цемаха Атласа, оставило в нем тоску по резким словам мусарника. Поэтому Хайкл поехал на месяц элул к новогрудковцам в Нарев и остался там до праздника Суккос и даже после него. После возвращения на зиму в Вильну его еще больше давила пустота Поплавской молельни, в которой он терялся в каком-нибудь уголке. Но Хайкл утешал себя тем, что жить дома у мамы все-таки лучше, чем скитаться на чужбине, ходить оборванным и заросшим, недоедать, недосыпать и постоянно чувствовать уколы чужих взглядов, следящих, читает ли он еще недозволенные книги. Когда снова пришел месяц элул, он каждое утро после молитвы боролся с гласом шофара, напоминавшим ему, что приближаются Дни трепета, и тянувшим его в Нарев. В Новолетие Хайкл богобоязненно раскачивался в молитве в обывательской синагоге реб Шоелки. Однако соблазн дразнил его. Именно в Десять дней покаяния он трепетал от нечистых желаний сильнее, чем весь год. Неожиданно ребе посреди урока спросил, почему он не едет на Судный день в Нарев.
— Я как раз об этом думаю, — ответил ученик, вытирая пот со лба, измученный борьбой с самим собой.
— Если отправишься завтра ранним утром, то успеешь приехать в Нарев до молитвы «Кол нидрей». — И прежде, чем Хайкл успел хотя бы наскоро обдумать его слова, реб Авром-Шая уже пожал ему руку: — Поезжай. И пусть тебе сопутствует успех!
Ему показалось, что ребе попрощался с ним на всю зиму, а не только до конца Дней трепета. Он и прежде не раз чувствовал, что Махазе-Авром раскаивается, что взял его к себе. Но оставаться в Нареве на целый семестр Хайклу не хотелось. Поэтому в ночь накануне Судного дня он вертелся с боку на бок, думая, ехать или не ехать. Из гусятни во дворе до полуночи доносились крики людей, кур и петухов. Рядом с мясными лавками было настоящее столпотворение женщин, покупавших живых петухов для обряда капорес[110] и битую птицу для трапезы перед постом. Хайкл накрылся с головой одеялом и постарался заснуть. Вдруг мама посветила ему в лицо керосиновой лампой.