Среди близких друзей Фонтане в те годы был и Вильгельм Вольф-зон (1820–1865), немец, уроженец Одессы, который внес достаточно заметный вклад в ознакомление немцев с произведениями новейшей русской литературы[7]: с октября 1837 по март 1843 года Вольфзон учился в Лейпциге, затем он проводит несколько лет в России, общается в Москве с русскими писателями, в конце 1845 года знакомится в Петербурге с Белинским и его кружком, затем, после переезда в Германию (где в течение долгих лет не может получить немецкого гражданства, пока не обосновывается в Дессау), еще несколько раз возвращается в Россию, где основывает «Russische Revue»; среди его драматических опытов была и антикрепостническая пьеса, поставленная в 1855 году в Лейпциге, которую упоминает и Фонтане.
В. Вольфзон и оказался на какое-то время во главе кружка молодых людей, к которому принадлежал Фонтане: «Все мы без малейшего исключения были молодыми людьми с самыми тривиальными манерами. Вольфзон, напротив, был “барином” <·.-> Он, что, естественно, тоже весьма нам импонировало, уже немало чего издал, в том числе и альманах <…>*; «предметом своих занятий он избрал историю литературы».
«Его подлинной областью была вся беллетристика немцев, французов и русских. Понятное дело, Россия, когда он читал нам свои доклады, стояла для меня превыше всего, причем я говорил себе: «Вот это возьми с собой, — возможно тебе придется еще ждать лет сто, пока тебе поднесут так — прямо на тарелочке — русскую литературу»[8]. Под влиянием таких впечатлений Фонтане пытался даже учить русский язык.
«Из русского языка ничего не вышло; что же касается русской литературы, то тут я уже не отпускал, и, начиная со старика Державина, через Карамзина и Жуковского, передо мною прошли Пушкин, Лермонтов, Павлов, Гоголь. Добрая часть того, что излагал тогда Вольфзон, осталась у меня в голове, особенно от трех поэтов, названных последними, — Лермонтов был моим особенным любимцем, — так что, пусть все и было всего лишь пробой в малых дозах, я на своем жизненном пути повстречал лишь очень немногих, кто знал тут больше меня*[9].
Появление Η. Ф. Павлова в компании Пушкина и Лермонтова, может быть, и покажется сейчас кому-то странным, однако именно эта фамилия говорит нам о том, что картина русской литературной жизни рисовалась достаточно объемно и в подробностях; в конце концов В. Вольфзону безусловно не приходилось выходить за пределы того, что можно было бы назвать наиновейшей русской литературой, свидетелем истории которой он был сам, несмотря на свою молодость, — это почти неповторимая ситуация, этим она и ценна. Фонтане мог узнавать от Вольфзона всякие детали русской журнальной жизни, — возможно, такие любопытные и ценные штрихи ее повседневного протекания, которые так и не были запечатлены ни в каких текстах.
Таким образом, если бы мы теперь поверили рассказу старого Фонтане из дней его молодости и предположили, что тут нет ошибки памяти, то, отнесясь к нему с полнейшей буквальностью, мы должны были бы первым делом констатировать, что существуют два понимания «нигилизма* — как невежества вообще и как какого-то русского нигилизма, который значит нечто иное.
Вот в таком несколько неопределенном промежутке между нигилизмом-невежеством и нигилизмом-иксом и необходимо производить некоторые поиски, причем сразу же следует сказать, что сегодня можно только объявить об их начале. Увы! о содержании разговора И. Г. Гюнтера с Фонтане, когда оба собеседника, по буквальному выражению писателя, «перебрали целые миры, перепрыгивая с пята на десято», мы никогда ничего не узнаем. Ограничивая же поле будущих поисков, мы должны с самого начала предположить, что русским нигилизмом в разговоре был назван тот русский поворот, какой был придан общеевропейской теме «мировой скорби», — общее настроение литературы того времени и могло ведь трактоваться, и до сих пор иной раз разумеется именно так[10], — тогда тут речь шла не собственно о слове, но о «деле», и все-таки на сей раз, в разговоре, само «дело» было все же названо именно
этим словом. С другой же стороны, одновременно с тем, никак нельзя не обратить внимания на то, что к этому времени (1844) в немецком вовсе не зафиксировано понимание «нигилизма» в смысле простого «невежества, полного незнания», — все-таки в немецком языке жило что-то вроде памяти о смысловой наполненности этого слова, даже о некоторой мыслительной переполненности, какая произвела его на свет. Напротив, «нигилизм» в совершенно стершемся значении и в функции «просто» бранного слова, если я не ошибаюсь, впервые появляется именно в России. Все это и обязывает нас обратиться сейчас к русским текстам, где встречается «нигилизм».
Как было известно уже давно, слово «нигилизм» громко прозвучало в русской литературе в 1829 году в статье Н. И. Надеждина, опубликованной им в «Вестнике Европы». Статья эта называлась «Сонмтце нигилистов». Благодаря же Н. Г. Чернышевскому, который вспомнил выступление Н. И. Надеждина и кратко прореферировал его в своих «Очерках гоголевского периода русской литературы» (1856), в их четвертой статье (главе), память об этом раннем тексте Надеждина никогда полностью не исчезала из русского культурного сознания[11]. Зато реферат Н. Г. Чернышевского был не вполне корректен — и, не без внутренних оснований, тенденциозен.
Восстановим некоторые факты. «Сонмище нигилистов» было вторым существенным выступлением в печати начинавшего тогда фило-софа-эстетика Н. И. Надеждина (1804–1856)[12], — первым была статья «Литературные опасения за будущий год», опубликованная в ноябре 1828 года в том же «Вестнике Европы» и переизданная в единственном новом издании статей Надеждина, замечательно подготовленном Ю. В. Манном[13]. «Сонмище нигилистов» напечатано в том же журнале в январе 1829 года и с той поры никогда не переиздавалось. Ранний Н. И. Надеждин связал свою судьбу с «Вестником Европы», выходившим под редакцией М. Т. Каченовского; дни журнала были уже сочтены, а позиция его редактора была достаточно архаичной и двусмысленной. Как можно сейчас видеть, начав сотрудничать в журнале, Надеждин вполне отождествил свои взгляды с направлением журнала и внутренне был вполне готов к тому, чтобы это сделать. Что это значило? Прежде всего надо было проводить антиромантическую линию, какая была на- j чата в журнале еще в 1819 году, на заре русской дискуссия о романтиз- ' ме, и такая линия, как можно предположить, отчасти соответствовала личным эстетическим взглядам Надеждина, в позднейшей деятельности которого можно небезосновательно усматривать тягу к известному опосредованию классического и романтического[14]". Это влекло за собой, далее, однозначно негативистское отношение к немецкой идеалистической философии и эстетике, к Шеллингу и его школе, и вот это второе обязывало Надеждина в еще большей степени, чем общая антироманти-ческая установка, по той причине, что как серьезный эстетик он не про-
ходил и не мог проходить мимо немецкого идеализма, мимо школы Шеллинга, у которой учился и из которой черпал свои познания. И, наконец, третье: участвуя в журнале, Надеждин должен был поддерживать и некоторые специфические приемы принятой тут критики, разделять ее тон. Вот об этом последнем приходится говорить с глубоким огорчением, потому что приемы заведенной тут критики совершенно не чуждаются самой низкопробной пошлости, распущенности и развязности — все это оставило тяжелейший след в русской публицистике XIX столетия.