Белинский же, устремленный вперед, в будущее, не видел этих не важных для него качеств гоголевской поэмы — видел часть вместо целого, видел тенденцию развития метода, метод как тенденцию, а не как осуществление. С этих позиций он и вел свою полемику против Аксакова, утверждая, например, что в «Мертвых душах» жизнь «разлагается и отрицается», что заведомо неверно. Наш же современный литературовед, находясь под впечатлением личности Белинского, весьма неверно передает смысл критической статьи Аксакова о «Мертвых душах» — достаточно заглянуть в ее текст, чтобы убедиться в том, что в ней нет «учения
о беспристрастном художественном реализме», который уводил бы писателей от оценки действительности: Аксаков не раз писал об этой действительности в «Мертвых душах», его слова судят эту действительность и предполагают тем самым критическое суждение о ней в самой поэме. Не заметить этого можно только по инерции — будучи только уверенным в совершенно абсолютной правоте Белинского. Но могла ли быть в этой конкретной ситуации правота абсолютная? Ведь если великий русский критик стремился углубить русский реализм, а это, верно, была назревшая и актуальная задача литературного развития, то он, естественно, не мог замечать того, что, должно быть, показалось бы ему каким-то парадоксом — именно того, что Гоголь сурово судит русскую действительность, а вместе с тем в ней же находит истину и субстанциальность. Аксаков же, который смотрел на поэму Гоголя не столь динамически, то есть не рассматривал ее в свете того русского реализма, который в это время лишь складывался, Аксаков, который рассматривал поэму, скорее «статически», именно поэтому мог отчетливо осознать, что «мелочность предыдущих лиц и отношений», то есть обрисованных в поэме персонажей и ситуаций, ничуть не препятствует утверждению «сильного, субстанциального, вечного».
Гораздо хуже, однако, если литературовед не просто находится под обаянием личности и идей Белинского, но принимает на веру решительно все передержки литературной полемики и приписывает статье Аксакова, его сравнению Гоголя с Гомером, второй, тайный смысл, — как поступала А. А. Елистратова[64]. Но еще хуже — не замечать ее первый смысл — то есть не видеть подлинно теоретико-литературной глубины статьи Аксакова. Если эта статья — «юношески-наивная дифирамбическая “похвала” пооме Гомера», как выражалась А. А. Елистратова, ставя слово «похвала» в кавычки, ибо Аксаков, видно, и хвалить не должен был сметь[65], — то не к такой ли наивности надо и нам стремиться в своем прочтении Гоголя?
Белинский и Гейне
Сопоставление двух имен в заглавии статьи, вероятно несколько неожиданное, предполагает, что между ними существует или может быть установлена реальная связь. Действительно, существует связь: Белинский читал Гейне, неоднократно отзывался о нем, быть может, даже испытывал его влияние[1]. В последнем случае речь идет о частностях. И Гейне как личность[2], и его творчество вошли в сознание Белинского и снова и снова обдумывались им в непрестанных его размышлениях о современной литературе и о литературной классике[3].
Хорошо известен отдельный пассаж большого письма-исповеди, обращенного к В. П. Боткину (от 30 декабря 1840 г. — 22 января 1841 г.). В нем Белинский тончайшим образом входит во внутренние творческие импульсы Гейне, объясняя противоречивость его мировоззрения и в то же время с уверенностью выделяя основной пафос всей его деятельности: «он весь отдался идее достоинства личности*. Впрочем, этот пассаж заслуживает того, чтобы привести его полностью: «Насчет Гейне тоже остаюсь при своем мнении. То, что ты называешь в нем отсутствием всяческих убеждений, в нем есть только отсутствие системы мнений, которой он, как поэт, создать не может и, не будучи в состоянии примирить противоречий, не может и не хочет, по немецкому обычаю, натягиваться на систему. Кто оставил родину и живет в чужой земле по мысли, того нельзя подозревать в отсутствии убеждений. Гейне понимает ничтожность французов в мышлении и искусстве, но он весь отдался идее достоинства личности, и неудивительно, что видит во Франции цвет человечества. Он ругает и позорит Германию, но любит ее истиннее и сильнее всевозможных гофратов и мыслителей и уж, конечно, побольше защитников и поборников действительности как она есть, хотя бы в виде колбасы. Гейне — это немецкий француз — именно то, что для Германии теперь всего нужнее» (12, 17).
Проникновенные слова русского критика о Гейне — отнюдь не итоговое, окончательное суждение его о поэте; связанное в первую очередь с переосмыслением своих собственных идейных позиций, оно проницательно и крайне благожелательно. Белинский прежде всего очень чуток к тому, что теперь назвали бы политической ангажированностью писателя, высоко расценивает критику Германии со стороны «немецкого француза» и противоречивость Гейне склонен объяснять поэтической искренностью — в отсутствие ложной, искусственной системы взглядов.
Но такая связь (Белинский — Гейне) односторонняя: Гейне не знал Белинского, не интересовался русской жизнью и русской культурой, при случае судил о России с ошеломляющей поспешностью, — при этом всем вам порой даже представляется, что для западного писателя в первую половину XIX в. такое неведение вполне естественно, а все иное мы рассматриваем как исключение и ставим в заслугу деятелям западной культуры.
Несмотря на односторонность связи и большую разобщенность, Белинский и Гейне, живя в одно время, нередко встречались на одних и тех же темах и проблемах современной действительности. Это непредвиденные встречи, и поведение каждой стороны в таких ситуациях характерно выявляет их мировоззренческие и человеческие черты.
Эти же встречи обнаруживают глубокие расхождения, и не просто личного свойства. Кроме личности с ее взглядами, за каждым стоят еще и условия культурной жизни в России и Германии, условия, отразившиеся в каждом, — а эти условия были весьма различными: сама «устроен-ность» культур была различной, мосты между ними не были как следует налажены (отсюда и глубоко пренебрежительный, ничем не оправдываемый, а попросту «априорный» взгляд Гейне в сторону России), и сопоставлять явления этих двух культур можно лишь тогда, когда будут прочерчены хотя бы некоторые типологические координаты. То, как Белинский мог сочувствовать Гейне, как — понимать его, свидетельствует об общей действительности, в которой жили русский критик и «немецкий француз», — однако на фоне этой общности резко выступают различия. Различия, как сказано, не личного свойства: правда, они пропитывают и все личное. Поэтому во взглядах Белинского и Гейне, в их деятельности, общественной и литературной, ничего нельзя сопоставлять по отдельности и как бы «точечно» — никак нельзя полагаться на ту отвлеченность подхода к ним, исходя из которой оба они, Белинский и Гейне, были прогрессивными мыслителями, литераторами своей эпохи, нельзя довольствоваться выведением такого общего итога их труда: общий итог как раз скрывает все то, из чего он сложен — и конкретность творческого развития, и противоречивость становления. И сама эта противоречивость каждый раз «сложена» по-своему — ив ней тоже проникают друг в друга начала личное и общее, то, чтй принадлежит человеку и что — эпохе, национальной культуре и т. д. Напротив, если не довольствоваться общим и, так сказать, парадным итогом деятельности, то можно, как кажется, рассмотреть — через узлы знаменательных противоречий, собирающихся вокруг каждой личности и в ней, — весьма показательную картину соответствий-несоответствий в развитии каждой из литератур, русской и немецкой, в 1830—1840-е годы XIX столетия. Такие соответствия-несоответствия, сходства-несходства вскрывают уже внутреннюю логику развития каждой литературы (с «видом» на логику развития всей национальной культуры), а это создает почву для сопоставлений по существу, не просто в эмпирической случайности всевозможных сходств или фактов межнациональных культурных контактов.