У Шеллинга, писал Г. Шпет, «формальное отрицание возможности философии истории тесно связано с признанием факта существования истории: априорная история только потому и «невозможна», что история по своему существу апостериорна. Но это, скорее, недостаточно широкий взгляд на философию, чем недостаточное понимание истории как науки и ее метода. В самом деле, объект философии, по Шеллингу, действительный мир, — можно ли философии отказаться от рассмотрения апостериорного в нем по своим методам и со своими приемами? Разве философское и априорное тождественны и разве не может быть апостериорной философии»[22]? И Г. Шпет так свободно реферирует одно место из «Системы трансцендентального идеализма» Шеллинга: «История как процесс и предмет не есть “развитие”, которое само только quasi-исто-рия23, а есть история, т. е. процесс, который не предопределен, не имеет заранее и извне данного плана. Человек сам делает историю, и произвол есть бог истории*[23]*. Выделенные курсивом последние четыре слова — это перевод фразы Шеллинга: «Die Willkür ist die Göttin Geschichte», перевод не слишком целесообразный, если иметь в виду семантическую эволюцию слова «произвол» — в направлении полнейшей беззаконности и безоснованности; этот перевод противоречит и утверждению Шеллинга тут же: «… своеобразие истории составляет только сочетание свободы и закономерности…» На деле Willkür в немецком языке 1800 г. означает лишь «свободный выбор», «свободу выбора» и подразумевает ту историческую потенциальность, которая оказалась столь близкой и Г. Шпету, писавшему об «истории как истории эмпирически осуществившейся одной из возможностей или нескольких из возможностей»[24].
«Произвол есть бог истории» — подлинный смысл этого высказанного в co-мышлении с Шеллингом суждения Г. Шпета налагает запрет на конструирование истории — все равно, задним числом или наперед, — поверх фактов, поперек фактической сложенности процесса, запрет на конструирование истории посредством внешних в отношении ее понятий.
Такие мысли кровно близки современной теории литературы. Осмелимся думать, что сейчас нет для нее проблемы более острой и горючей, нежели та, которую попробуем формулировать так: как возможна теория литературы, которая не накладывала бы на исторически становящийся, осуществляющийся материал словесности, на материал словесности и литературы, неподвижных и априорных схем и была бы способна учитывать и анализировать его в полной мере, не внося в него искажений и деформаций, не повторяя историю литературы с ее эмпиризмом?
Для синтеза истории и теории литературы как возможности ответ на подобный вопрос заключает в себе его судьбу.
В силу такой общности задач, какие встают перед культурным сознанием, Густав Шпет — при всех формалистически-структурных элементах его философии — был и остается мыслителем, близким всем тем, кто задумывается над построением новой исторической поэтики. «Все как эмпирическое все имеет у нас еще одно название, это есть история»[25].
Раздел III Ключевые слова истории культуры
Из истории «нигилизма»
Нигилист значит по-русски ничтожник, человек, ничего не признающий. На это следует вопрос: почему?1
1.
Нижеследующий текст обязан считаться с одним обстоятельством, о котором следует немедленно уведомить читателя: из-за непомерно и непростительно долгого срока своей подготовки он был упрежден замечательной статьей П. Тиргена, посвященной проблеме нигилизма в романе И. С. Тургенева «Отцы и дети»[1], статьей, которая далеко выходит за рамки означенной в заглавии проблематики и весьма своевременно ставит некоторые необходимые акценты в изучении слова и феномена «нигилизма». Однако, к счастью, статья П. Тиргена не упраздняет совершенно нижеследующий текст с его задачами и, напротив, еще налагает на него дополнительные обязательства — соразмерно тому, что сама проблема «нигилизма» в нашем современном сознании все более накаляется и в то же время получает некоторый шанс идти в дальнейшем более конструктивными путями своего рассмотрения.
Все то, что в настоящее время благоприятствует изучению «нигилизма», по всей видимости, проистекает из того простого обстоятельства, что все науки о культуре, а в первую очередь (быть может) теоретически ориентированная наука о литературе, по-настоящему ощутили свою зависимость от знания ключевых слов культуры, от знания их в их конкретной истории[2], от знания, без овладения которым дальнейшие успехи этих наук едва ли вообще возможны. Разумеется, слово «нигилизм» — это всего лишь одно из крайне многочисленных ключевых слов культуры, и к тому же оно в прямой форме затрагивает только историю новейшей культуры, начиная лишь с самого конца XVIII столетия, — однако известная узость этого слова в отношении ко всей доступной нам культурной истории уравновешивается тем, что этим словом разумеется нечто близко затрагивающее нас и несомненно касающееся самой сути «наших» — всех нас — взглядов на мир, бытие, действительность и т. д. — повод не для того, чтобы теперь заново начать с волнением переживать все возможные смыслы «нигилизма», но как раз для того, чтобы начать трезво всматриваться в историю этого слова, во многом еще весьма не проясненную и, как можно небезосновательно предполагать, содержащую в себе еще многие неожиданные для нас повороты и открытия, — к сущности самых разных ключевых слов культуры, по моему убеждению, и принадлежит их способность содержать в себе наперед, в некоторой неясности и даже полной закрытости, некое знание, возможность эксплицитно представлять каковое появляется в культуре лишь поздно — иной раз даже с большим и огорчительным опозданием.
Слово же содержит внутри себя все те смыслы, какие оно всегда заведомо знает, — для него, для слова, как можно предположить, легче совершать переход к тому, чтб разумеет слово, между тем как все мы, т. е. в том числе и вся наука в целом, «спотыкаемся» на переходе от слова к тому, чт0: от слова к тому, что им разумеется, или, иначе, от неэксплицируемого и притом ясного внутри слова — к эксплицирован-ности его смыслов. При этом мы часто соблазняемся возможностью брать все неясное или не до конца ясное как вполне ясное, суживая слово до такой мнимой ясности его нам. Видимо, нам в подобных случаях следует больше прислушиваться к слову и доверять ему и меньше полагаться на себя и наше знание — такое, какое уже у нас имеется и дано как бы наперед.
2.
Я делаю акцент на истории слова «нигилизм», в частности, потому, что отход от истории слова в сферу смысла, его движения и его истории, переводит нашу мысль — и все наши изыскания — в ту неопределенность, жертвой которой отчасти и стало изучение нигилизма в западной науке в 1950—1960-е годы, — несмотря на всю неизбежность и непременность этого этапа[1]. Тогдашняя наука, как бы заново встретившись с феноменом нигилизма и остро воспринимая его как «свое внутреннее» нашей культуры, тяготела к тому, чтобы рассматривать его в рамках чисто идейной истории, от души со-переживать авторам прошлого, переживавшим — и открывавшим в себе — этот феномен, прибавлять к их ламентациям столь же искренние свои и в итоге трактовать сам феномен сколь угодно широко и даже безбрежно. То, что всегда можно считать преимуществом исследователя, — он внутренне причастен к ситуации, какую изучает, и может почерпать свое знание в себе, через самоанализ себя и всего своего, — оборачивалось тут недостатком, а именно неисторичностыо подхода к «нигилизму» как слову и феномену. Все мы имеем касательство к истории «нигилизма», и все мы «стоим» в ней, однако по сравнению с ситуацией тридцатилетней давности у нас, кажется, появилась возможность смотреть на «нигилизм» не просто как на то, в чем мы безнадежно запутались, а как на разыгранную уже — и уже совершившуюся — историю: пусть она на деле и не дошла до своего завершения, все-таки она сыграна уже до того места, когда некоторые предварительные итоги ей уже можно подводить. И с иной стороны открывается соответствующее этому же: наш опыт истории, — тот, какой дан нам, — кажется, подсказывает и советует нам несколько отвлекаться от «своего», ток сказать, наболевшего, и к самим себе относиться, скорее, как к чему-то «историческому» — пусть хотя бы в том отношении историческому, что мы лучше прежнего сознаем свою зависимость от истории, какая уже прошла, отложившись в нас и при этом, в самом конечном счете, лишив нас возможности непосредственного, вполне непосредственного отношения к самим себе — того отношения, какое, по всей видимости, было подлинным открытием психологического XIX века, и притом открытием временным и иллюзорным: теперь же (смею предположить) давно уже начали заявлять о себе все те прегради, какие в нас же самих отделяют нас от нас самих, «меня» от «меня», и к каким в первую очередь и несомненно принадлежат и все слова, — пользуясь словом языка и стремясь выразить себя и свое, я перелагаю себя в иное, из которого никогда не бывает для меня полного возврата назад, — а прежде всего ключевые слова культуры. Если слово есть слово ключевое для культуры, то оно всегда приговаривает «меня» к своему, а при этом все-таки делает навстречу «мне» какой-то маленький, условный и вежливый, полный снисхождения шажок. Последнее, скорее всего, несомненно, однако было бы неверно на основании такой снисходительности слова присваивать себе, и брать на себя, и считать своим безраздельным владением все необозримое и недоступное то, чтб слова — все то, что таковым подразумевается, но нам в полноте своей никогда не выдается. История же слова, ее изучение, — это непременно заданный нам сейчас и уже осознаваемый теперь во всей его значительности для нашего знания способ овладения словом и его смыслами — в той мере, в какой слово дастся нам, не вообще. Нынешняя ситуация, когда мы можем опираться уже и на опыт исследования «нигилизма» в прошлом, позволяет нам избегать некоторых совершавшихся в прошлом ошибок, — впрочем, без всякой заслуги с нашей стороны. Главная ошибка, пожалуй, одна — это ошибка слишком непосредственного отношения к смыслам самого слова, нечто подобное ошибке в измерении расстояния — на этот раз между словом и нами — и, соответственно, неучитывание тех колоссальных механизмов опосредования, какие начинает вбирать в себя всякое «мое» «я», как только это «я» начинает пользоваться языком и, следовательно, полагаться на язык (язык культуры) и перелагать себя на него и в него. Занимаясь историей ключевых слов культуры, всякое занимающееся этим «я» могло бы с тем большим правом совершенно забывать о себе, — если бы только, с другой стороны, задачи современного историко-культурного знания не вырисовывались, все более и более, перед этим исследующим историю ключевых слов «я» как задачи анализа его собственного внутреннего опыта, и ничего больше, — впрочем, опыта, который должен быть предельно далек от той психологической непосредственности и от той самозамкнутости в себе и в своем, в чем раньше видели признак всякого «моего» опыта.