Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

то — Бог — иное — радикально-иное.

Бог же «движется» к нам в направлении от того к этому, и как он это делает, о том мы можем лишь очень немного узнать, своим путем и полагаясь на свои собственные силы. Наша сила — это, в сущности, только сила наших слов и способность наша вдаваться в них.

10. «Бытие Бога» — эти привычные в прошлом слова именуют Бога как застигнутого нами на самом дальнем краю, куда только простирается наш язык. И только — это далеко, и этого все еще очень мало, так как, говоря о «бытии Бога» и пытаясь, как в прошлом, или уже не пытаясь доказывать бытие Бога, мы рискуем остаться по нашу сторону вещей, подставив наше на место Бога. Думаю, что такая опасность и становилась реальностью крайне часто.

11. Надеясь встретить какое-либо выразительное суждение о Боге и о человеке, о подобающих им сферах, какие бы должным образом, т. е. достаточно радикально, разводились бы, я встретил у Г. Дильса замечательные слова — в разделе Эпихарма (В 57[5]). Слова эти сохранились лишь в «Строматах» Климента Александрийского. Правда, мой энтузиазм был снижен, когда я узнал, что текст стихов сильно испорчен и требует множества гипотетических исправлений[6], что авторство Эпихарма более чем сомнительно, равно как и принадлежность его эпохе (VI—

V века до Р. Хр.)[7]. Поэтому и привести эти слова можно только в двух редакциях, — из которых вытекает, однако, что некий смысловой остов текста сохранился и что он, возможно, дает необходимые основные, пусть и не столь поразительные, очертания отношений между человеческим и божественным:

ό λόγος ανθρώπους κυβερνάι ката τρόπον σώιζει τ’ άεί έστιν άνθρώπωι λογισμός, έστι καί θείου λόγος ό δέ γε τάνθρώπου πέφυκεν άπό γε τοΰ θείου λόγου,

<καί> φέρει <πόρους έκάστωι> περί βίον καί τάς τροψάς ό δε γε ταΐς τέχναις άπάσαις συνέπεται θείος λόγος, έκδιδάσκων αύτός αυτό 8 τι ποιεΐν δει συμφέρον, οΰ γάρ άνθρωπος τέχναν τιν εΰρεν ό δέ θέος τοπάν

И этот же текст по Штелину-Фрюхтелю, в сильно, но не окончательно исправленном виде (с перестановкой заключительной строки на место четвертой по У. Виламовицу-Мёллендорфу):

ό λόγος ανθρώπους κυβερνφ, κατά τρόπον σφξει έστιν άνθρώπωι λογισμός, έστι καί θειου λόγος <δ μέν έν> άνθρώπω πέφυκεν περί βίου καταστροφάς' ό δέ γε τάς τέχνας απασι συνέπεται θειος λόγος, έκδιδάσκων [otiei] αύτος αύτόυς ο τι ποιεΐν δει συμφέρον οΰ γάρ άνθρωπος τέχναν εύρ [εν] ό δέ θεός τάυταν φέρει ό δέ γε τάνθρώπου [λόγος] πέφυκεν άπό γε τοΰ θείου λόγου

Вот его перевод, избегающий некоторых спорных и несущественных мест:

«Смысл направляет и хранит людей (всегда).

Есть рассуждение у человека, а есть и божественный смысл. Человеческое рассуждение стало быть — на всякие случаи жизни. Божественный смысл следует за всяким из умений (навыков) искусств,

И он учит людей, чтб полезное должно делать.

Ведь не человек обрел навыки (умения) искусства, а бог все такое доставляет,

Человеческое же рассуждение стало быть от божественного смысла*.

Конечно же, текст, получающийся, если отбросить испорченные места, — Уже по значению, чем хотелось бы (если можно тут хотеть услышать некое истинное богословствование). Тем не менее привлекательно в нем решительно проводимое различение божественного логоса и человеческого логисмбса. Логос как «слово» берется тут во всей полноте

своих смыслов, но с подчеркиванием числа и расчета, а логисмос, с тем же подчеркиванием, — как производное от него; в самой первой строке «логос», направляющий людей, — это, очевидно, тоже логос божественный, и он-то и проникает внутрь всего человеческого, внутрь всех человеческих начинаний, и правит в них.

Говоря же принятым выше языком, автор стихов мыслит движение от того к этому — никоим образом не от этого к иному (какое оставлено им в стороне). В этом своем движении божественный разум опекает и направляет человеческий рассудок; последнее же выступает как ослабленное ответвление первого, и оба они, вероятно, даже отчетливо противопоставляются друг другу на основе общего, способности к λογίεσαι.

12. Текст псевдо-Эпихарма, который кто-нибудь сочтет и не слишком притязательным, представляет собою несомненную ценность для филолога, который сознает трудную для разумения погруженность всего мира (и всего в мире) в слово и доступность для нас всего что ни есть в мире через слово, и только, — так что слово оказывается тут, по выражению философа, «наиближайшим к нам». Зная же об этом — или, лучше, подозревая, что это так, — филолог не может не задумываться над отношением и связью, какая должна существовать между Словом и словом, т. е. между тем «божественным Логосом» и человеческим, совершающимся в слове, «логисмосом», как выступают они в строках Псевдо-Эпихарма с их, быть может, простым, однако привлекающим своей глубокой убежденностью решением. Остается только заметить, что пифагорейское выделение в логосе и логисмосе числа, счетности и расчета (Эпихарм В 56 — предшествует цитировавшемуся и у Климента: «Жизнь людей весьма нуждается в числе и логисмосе; мы живы числом и логисмосом <…>» не смутит филолога, который, наверное, подозревает и о том, что числа, на которых издавна выстроилась огромная область математического знания, в самую первую очередь тоже суть слова, а именно, те из слов, которые из всех слов — «наиближайшие к нам». Поэтому совершенно справедливо происходило так, что занятия математикой и числом никогда не уводили Философа Алексея Федоровича Лосева из области филологии, какая составила крепчайший фундамент всего его философствования, определивший весь облик его нераздельной, цельной и недоговоренной до конца мысли.

Историческая поэтика в контексте западного литературоведения

I

Историческая поэтика, так, как мы понимаем ее теперь, зародилась в России. Существуют различные причины, которые препятствовали сложению исторической поэтики на Западе; одни из них — более внешние, такие, например, как организация самой науки, в данном случае науки о литературе с ее безмерной раздробленностью — крайне узкой специализацией, чему вполне отвечает постоянное возрождение все в новых формах исследовательского позитивизма. Другие — более глубокие и общие; они заключаются в самом широком смысле и постоянном давлении на самую культуру ее наследия, притом наследия самого ценного, но такого, что оно совсем не ориентирует исследователя на изучение истории в ее живом росте и становлении или, вернее сказать, многообразно отвлекает его внимание на «вневременные» аспекты литературы, поэтического творчества. Об этом, по существу последствий такого положения вещей для исторической поэтики, — чуть ниже; пока же — несколько слов о судьбах поэтики на Западе и в России в связи с историческими предпосылками развития культуры.

Очевидно, что культурное сознание западных стран так или иначе, при всем возможном различии конкретных оценок, обретает центральный этап становления национальной традиции в эпохах, которые иногда неточно и неправильно называют эпохами господства нормативной поэтики и которые я бы назвал эпохами морально-риторической словесности. В эти эпохи поэтическое творчество отнюдь не непременно подчиняется каким-либо теоретическим, сформулированным правилам, по во всяком случае соизмеряется с определенным образом понятым словом — носителем морали, истины, знания, ценности, Такому «готовому» слову словесность подчиняется постольку, поскольку само оно подчиняет себе жизнь, которая и может быть понята, увидена, изображена, передана лишь через его посредство. Все решительно меняется в XIX в., когда, если формулировать ситуацию заостренно, не поэт уже во власти слова («готового»), но слово — во власти поэта и писателя, а поэт и писатель — во власти жизни, которую он с помощью своего как бы раскрепощенного слова вольно и глубоко исследует, изображает, обобщает и оценивает.

вернуться

[5]

Цитирую по второму изданию: Diels Я. Die Fragmente der Vorsokratiker, 2. Aufl. Berlin, 1906. Bd. 1. S. 98.

вернуться

[6]

Cm.: Clemens Alexandrinus. 2. Band / Hrsg, von 0. Stählin. 3. Aufl. neu hrsg. von L. Früchtei. Berlin, 1960. S. 405–406 (Strom. V, XIV, 118, 1).

вернуться

[7]

В то время как, по мнению одних, «то, что Климент Александрийский цитирует как заимствуемое из Эпихармовой «Политейи», не припишешь даже и плохому поэту V века» (Schmid W. Geschichte der griechischen Litteratur. München, 1912.1. Teil. S. 401), У. фон Виламовиц-Меллендорф считал неуместным «подозрения, будто бы это изречение принадлежало александрийской эпохе» / Wilamowitz-Moellendorff U. von. Euripides Herakles. 1. Bd. 4, Abdruck. Berlin, 1959. S. 29–30. Anm. 54). Разумеется, речь не идет об авторстве Эпихарма, но от этого выраженная в стихах мысль не делается менее существенной.

148
{"b":"284173","o":1}