Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Дует ветер по замкам и скалам Корнуэла. На окнах клуба ветер колеблет широкие шторы. За окнами ночь. Страдает и кривляется шут, закован в колоду Кент среди двора. И мечется беспомощный король с лицом колдуньи. Гранитными походками шествуют с мертвыми лицами Гонерилья и Регана.

Конец первой серии. Лир бежит сквозь бурю, он молит, он проклинает. И рядом шут. Но где гремит гроза? С экрана? Уж слишком что-то грозны, объемисты удары. На окнах шторы вьются. Удар, еще удар. Грохочут стены, гудит и содрогается бревенчатое здание. Шторы взвиваются, и за окнами малиновые вспышки молний. И слышно становится сквозь музыку, как ломится в стены ливень.

Схвачен Глостер. Регана бежит по каменным пещерам замка. Эдмона ищет. Находит. Срывает одежды. Они вдвоем.

И гаснет экран.

В зале темно. За окнами гуляет ливень. Гроза размахнулась над поселком, над озером. Долго сидят в темноте. Выходят покурить. Стоят на крыльце, переговариваются. А в зал вносят керосиновую лампу. Перешучиваются с лампой. Но не расходятся. Лампу водружают на высокую печку. Рассматривают друг друга. Кто-то с кем-то сговаривается остаться на танцы, а кто-то кого-то уговаривает проводить. Девушка с умелым лицом кокетки, с открытыми коленями спортсменки рассуждает о фильме и о том, как теперь придется добираться до дома без плаща. Такое ощущение, будто люди просто собрались на вечеринку. Приходит девушка, что продавала билеты, и громко сообщает:

— Сеанса не будет. Звонили из Опочки, повреждение на линии. Завтра в семь часов по сегодняшним билетам.

Деревья над клубом, над лестницей пощелкивают под редкими каплями. Народ расходится. Любители танцев остаются. По всему поселку заколыхались веселые полоски фонариков.

Идешь по мокрому, но крепкому песку. Озеро черно. Воздух душен и мокр. Звезды светятся мутно. Только высоко горит огнями красными вышка. И то и дело беззвучные сине-алые вспышки. Прямо в воздухе, слева, справа, рядом, вспыхивают мимолетные фосфорические острова. Идешь сквозь них и чувствуешь на лице, на руках, на груди холодный мгновенный огонь. Так и хочется руками раздвигать перед собой этот светящийся воздух. На дорогу высыпали откуда ни возьмись лягушки, лягушки. Приходится просто перешагивать через них. Лягушки сидят и молитвенно смотрят в небо, и даже чудится — сложили на груди лапки.

— Верховая гроза прошла, — говорит громко пожилой женский голос позади.

— А страшный он, этот старик, — говорит второй, тоже женский, но совсем девичий голос. — Хоть и без бороды.

ДОМ НА БЕРЕГУ

В пустом доме нас двое — репродуктор и я. Есть еще собака, она спит. Дом бревенчатый, собаке тепло, и она не слушает радио. Так что действительно можно считать — нас двое. Мы успели уже подружиться и хорошо понимаем друг друга. Когда я работаю, репродуктор молчит; когда мне нужно что-нибудь припомнить о дальних краях, где я когда-то бывал, он именно о них начинает рассказывать, а вечерами он приглашает ко мне музыку. Однажды я начал писать и почувствовал, что у меня получается что-то уж очень знакомое, и репродуктор вдруг начал громко читать мой собственный рассказ. И я заметил, что повторяюсь. А когда пишешь, повторяться, безусловно, нельзя.

Вот и сегодня мы опять единодушны. Я брожу по пустынным комнатам интерната и представляю, как через два-три дня он оживет, какие дети соберутся здесь со своими портфелями, чемоданами, книжками. Мне хочется представить, что из каждого получится, когда они станут взрослыми. А это очень важно, что получится из человека, когда он повзрослеет.

Они, школьники соседних деревень, уже ходят в предпраздничном состоянии. Я это вижу, когда брожу по окрестностям. Девочки как будто на выданье, а парнишки словно готовятся в армию. Все ходят зарумянившиеся, подтянутые. И со всех сторон — с юга, севера, востока и запада — нет-нет да и оглядываются в сторону Глубокого.

Интернат стоит под горой, а на горе, видная отовсюду, светится трехэтажная каменная школа. Дороги все движутся к ней, как бы школьники ни передвигались — автомашиной, мотоциклом, велосипедом, подводой или пешком. Берегом ведет к школе, в гору, аллея из кленов, лип, ольхи, берез. Широкие листья кленов при теплом и крупном дожде шелестят, как птичье крыло. В грибную пору вдоль этой аллеи при дорожке от интерната до столовой высыпаны маслята. Мимо них проходят, наступают на них, а брать не берут. Грибов много повсюду, и сейчас охотятся только за боровиками. При крутом подъеме за дорогой сидят валуны. Их двое. Один обычный камень, оловянной ржавчиной лишайников затянут, а второй — голова с приплюснутым носом и закрытыми глазами, она прикидывается спящей. На самом деле не спит, а вслушивается. И третий валун будто капюшон средневековый, но без лица, лицо как бы наполовину вынуто. И полувынутым лицом он смотрит на крыльцо интерната, а дверь откроешь — он вдоль коридора своим вынутым лицом уставился и страшен в сумерках или ночью. При лунном свете под капюшоном лицо как будто оживает, по нему движутся тени, скользят какие-то мысли, глаза то появляются, то исчезают на плоской зернистости, дыханием наполняется вся голова, словно видениями наполнена жизнь коридора, дороги и сада в стороне за дорогой, за интернатом.

Какое дезинфицированное слово — интернат. Помню, в годы моего школьничества, в войну, по сибирским деревням бродил тиф. В нашем классе было много ребят из детского дома. От одежды ребят этих пахло приблизительно так, как звучит это слово — интернат. В те времена мы уже забыли, что такое тетрадь. Мы писали на книгах. На какой-то желтоватой странице я решал задачку. Вместо чернил мы писали раствором марганцовки, и печатные буквы всегда проступали сквозь наше письмо. И вдруг я заметил, что перо мое бредет по стихотворным строчкам.

Дремлет чуткий камыш. Тишь. Безлюдье вокруг.
Чуть приметна тропинка росистая.
Куст заденешь плечом, на лицо тебе вдруг
С листьев брызнет роса серебристая.

Нетопленого класса стены исчезли, исчезли окна, морозом закованные намертво, и я пошел берегом озера, где тянули сеть и ребятишки собирали на земле линей и щук. То далекое озеро из детства было таким же удивительным, как сегодня Глубокое озеро, поплескивающее рядом. Вторая военная зима кончилась, наступило самое голодное время. Между экзаменами ходили мы в поля и собирали мерзлую, гнилую картошку. Из нее лепешки пекли. Необыкновенно вкусными казались нам эти лепешки. Потом появлялись крапива, лебеда, и становилось полегче.

От еды такой, особенно от крапивы, опухали ноги. Учительница черчения и рисования, пожилая женщина, эвакуированная из Ленинграда, заходила в класс настолько отекшая и так ступала разбухшими ногами, что мы опускали глаза, а некоторые девочки даже плакали. От нее мы впервые услышали, как юный Кустодиев пришел к Репину, как Рембрандт, пригласив на угощение гостей, покрасил красной краской живого рака, как толпы народа собирались на улицах итальянских городов, услышав, что мальчик Вольфганг Моцарт будет играть в храме на органе, а римский папа вручил десятилетнему музыканту орден «Золотой шпоры», и как петербургский театральный художник Головин за одну ночь написал портрет великого русского певца Шаляпина.

Я с горечью иногда замечаю, как в педагогические институты, в училища поступают люди, которым просто не удалось попасть в другое учебное заведение. Они учатся без особой заботы, приходят в школу, не имея никакой привязанности к своему делу. Они не любят и не уважают ребят, а те, общаясь с такими педагогами, теряют доверие не только к ним. Между тем учительство дело поистине святое, и, может быть, ни от кого так много не зависят дальнейшие дни и дела юного человека.

Сегодня солнечный день. Во всех комнатах чисто, и уже установлены парты. Но еще пустынно в этом большом деревянном доме. Раньше здесь была управа. А школа ютилась в одном деревянном доме, с одним учителем на сорок мальчиков. Теперь на землях Глубоковского совхоза почти столько же преподавателей, сколько полвека назад было учащихся. Педагоги сегодня тоже в приподнятом настроении. Они собрались на горе, в школе, обсуждают свои важные дела. А здесь в соседнюю комнату забрела курица. Она громко, по-бабьи, кудахчет уже минуты две. Так что моя собака только сидит и водит ушами да иногда закрывает глаза от этого нестерпимого крика. А кудахтанье прямо грохочет в пустых стенах. Большой валун, что уставился из-под капюшона в коридор, недовольно напрягает каменную зернистость своего лица. Но с места не трогается. Это хорошая примета, если курица в пустом доме перед заселением снесет яйцо. Курица смолкла и важными шагами, с ощущением исполненного долга, гулким коридором выходит на улицу. К крыльцу подходит соседский гончак. Он лизоблюд. Вчера только поел он у хозяев своих все за день снесенные курами яйца. Гончак знает, зачем поднимается по крыльцу. Но моя собака рычит, и тот останавливается.

59
{"b":"280328","o":1}