Музыка крепчала, она наливалась неистовой тишиной заледенения, когда лопается на реках лед, а окна деревень горят как дальние костры, и шелест пробирает на крыльце забытый веник, и чьи-то покрасневшие пальцы полощут в ключевой воде белье.
«Зачем, зачем нам уезжать из дома и уезжать из дома навсегда? Богаче дом без нас не станет… Ни дом, ни окна, ни крыльцо без нас не станут веселей или смелее… Тогда и наши дети уйдут из дома, и жизнь его оставит, и только кто-то закаменевший в неистовой и горькой чистоте будет ходить по утрам на клюя с корзиной стираного белья…»
Музыка гасла и уходила в снега. «Неужели она живет одна? Ну да, это же видно», — со страхом и стыдом подумал Краев и вдруг лихорадочно ощутил, что несчастье постигает человека, если он не заметит этого большого или не поверит в него. И как бы он потом ни жил, кем бы он ни был и чтобы ни делал, он будет в вечной суете искать тот потерянный отзвук, ловить далекое напоминание и вечно не будет доволен ни собой, ни людьми, ни работой, которая одна будет помогать временами забыться.
Музыка пропала, и голос женщины сказал, что исполнялась музыка Армаса Ярнефельда «Колыбельная». «Да, да. Колыбельная, — стоял и повторял Краев, — моя колыбельная… моя колыбельная земля…»
Он с трудом, как на костер, пошел к гостинице, и мимо нее, к мимо чайной, и свернул по тропе к той небольшой избе. Он вошел в темный знакомый коридор и остановился. За дверью шел разговор. Один был голос Катерины. Она говорила что-то глухо и укоризненно. Краев разобрал только несколько слов: «…неужели ты не видишь, что я одна…»
— Неужели я виновата, что ты одна? — сказал недовольный юный, почти девичий голос, и Краев понял, что это его дочь.
Он постучал.
— Войдите, — сказала Катерина.
Катерина сидела за столом и мяла в руках синий шерстяной платок. На гвозде рядом с дверью висело ее старенькое зимнее пальто. Дочь стояла среди комнаты в меховой белой шапочке, в узком коротком пальто с низким меховым воротником и в теплых ботинках на «молниях». Дочь посмотрела на Краева и спросила:
— Вы художник?
— Какой художник? — сказал Краев.
— Ну насчет туесков. Нам передавали, что вы хотите их купить.
— Пожалуй, так, — сказал Краев.
Дочь взяла со стола узкие кожаные перчатки и вышла. На ходу сказала Катерине:
— После школы, с кружка, пойду к Рите.
Катерина смотрела на Краева и видела, что это он. Она смотрела на него спокойно, словно Краев только вчера ушел куда-то и теперь вернулся с дороги.
— Куда повесить пальто? — сказал Краев.
— Вон на гвоздь вешай, второй-то все забываю вбить, — сказала Катерина и положила платок на плечи вокруг шеи.
— Есть хочешь? — спросила она.
— Давай что-нибудь, — сказал Краев.
Катерина поставила на стол тарелку борща. Потом принесла тарелку хлеба, нарезанного крупными ломтями, села напротив и заплакала.
Краев ел и смотрел на нее и молчал. Он только чувствовал, что у него тяжелеют щеки и исчезает дыхание.
— Подожди, я схожу в магазин да вина принесу, — сказала Катерина, вытирая платком глаза.
— А я пока прилягу да отдохну, — сказал Краев.
БЕЛКИ НА ДОРОГЕ
Снегопад осторожно приходит в леса. Черный ельник тонет в белой дали снегопада. Ветра нет. Слышен шорох медлительных хлопьев, да мягко поскрипывают на ходу оглобли.
Лелька по затылок ушел в лохматое тепло тулупа. Он свернулся в санях. Он подремывает и не подремывает. Изредка он глядит на дорогу. Через дорогу то и дело весело пробегают белки, оставляя крошечные следы на свежем снегу. Кажется, что белки катятся через дорогу кубарем.
Сани мягко покачиваются, словно идут по воде. Лелька свертывает и кладет под голову пустые мешки. От мешков еще пахнет рожью. Широкие кресла розвальней потерто поблескивают. Кресла снизу перетянуты рогожными бечевками. Бечевки кажутся медными.
Снег прозрачной живой глубиной закрывает дали, одевая леса искрящимся шорохом. Лелька закрывает глаза. Он засыпает, словно затягивает песню, как пели в старину ямщики.
Когда он открывает глаза, все так же шелестит снегопад, а в розвальнях у Лельки в ногах сидит на сене женщина. Женщина в бурой гладкой дохе, желтоватом пуховом платке, с красным кожаным чемоданом.
Лелька пристально разглядывает ее и молчит. У женщины необыкновенно веснушчатое лицо с удивительными зелеными глазами и веселым вздернутым носом. Женщина улыбается всем своим молодым лицом и тоже молчит.
Снегопад постепенно редеет. Сквозь облака длинным пятном обозначается солнце. Брови и ресницы женщины в посветлевшем воздухе становятся желтыми. Веснушки прозрачнеют и светятся, словно тонкий бронзовый пепел.
Лелька смеется.
Женщина тоже улыбается.
Навстречу свету по всему лесу бестолково зазвонили синицы. И над самой дорогой вниз головой висит под березой синица. Она вызванивает и смотрит прямо на Лельку. Глаза синицы смеются.
— Вот пройдоха, — говорит Лелька, глядя на синицу.
Женщина кивает головой, соглашается.
На повороте упирается в дорогу высокая еловая просека. Далеко, в конце просеки, длинные бревенчатые дома деревушки под слоисто заснеженными крышами. Вдоль просеки голубеет слабо наезженная дорога.
— Залесово? — спрашивает женщина, показывая глазами на деревню.
— Оно, — отвечает Лелька.
— Не сворачиваешь?
— Мне дале. Или уж приехала?
Женщина встает в санях во весь свой маленький рост, берет чемодан и спрыгивает на дорогу.
— Спасибо. Ты ехал, я и села. А будить не захотелось.
— А вдруг проехала бы?
— А ведь мне объяснили, что за просекой.
— Ты откуда?
— Городская.
— Из какого?
— Из самого большого. Приходи в гости.
— А куда к тебе приходить?
— Вот сюда. — Женщина показывает синей варежкой на деревушку. — Здесь жить теперь буду.
— Чья же ты будешь?
— Ничья, городская. Приходи.
— Хорошо, — соглашается Лелька, — вот повезу опять семенную рожь, заеду.
Женщина кивает и уходит по просеке под огромными скалисто заснеженными елями. Под елями висят синицы и кричат. Женщина уходит далеко, мелко семеня валенками, словно спеша на высоких каблуках.
Лелька встает в санях и кричит в просеку:
— О-о-о!
Женщина оглядывается и тонко смеется издали. Смех уходит в леса, и с елей осыпается снег.
Конь трогает, Лелька плюхается в сани. Он устраивается поудобней и снова закрывает глаза. Сквозь веки в глаза веснушчато светит солнце. От этого кажется, что лето. Широкие оброгоженные кресла розвальней поскрипывают между оглоблями. Порой слышно, как фыркает конь, когда дорогу перебегает белка.
1960—1964 гг.
НА ТЕПЛОМ БЕРЕГУ
НА ТЕПЛОМ БЕРЕГУ
Тележников должен был прибыть в Траково в полдень, но получилось так, что приехал утром на попутной машине и никто его не встретил.
Перевели его на работу в эти места недавно, с Кубани, и в лицо его здесь почти никто еще не знал. Он вышел из машины на площади села и остановился, чтобы присмотреться и узнать это место получше, потому что оно надолго теперь должно стать ему родным домом точно так же, как и многие другие здешние деревни и села, в которых ему теперь придется работать.
Он постоял, глядя на пригнувшиеся под тяжким инеем березы и тополя, глядя на избы, трубы которых курились голубоватыми струйками дыма, на ребятишек, которые спешили по морозу в школу, и на шофера, который возле клуба разогревал легковой газик паяльной лампой.
У людей были свои утренние заботы, и все они спешили, а кто проходил мимо, здоровались с Тележниковым, как здесь издавна привыкли здороваться с каждым человеком. И оттого, что они здоровались, Тележникову стало очень приятно, будто он уже много лет знает некоторых, а они знакомы с ним.
Голова у Тележникова болела от долгой таежной дороги и бессонной ночи и от многих собраний и нужных деловых разговоров перед этим. Он решил пройтись по селу, подышать морозом и сладким дымом русских печек, освежиться, чтобы голова стала ясной, и уж потом идти к местному начальству, которое все равно будет ждать его только в полдень.