— Нормально.
— Сейчас увидим.
Врачиха заглянула Еньке в зрачки, поводила перед глазами сверкающей чайной ложкой. Потом велела снять сапог и задрать штанину. Она взяла со стола деревянный молоточек, подхватила мягкими холодными пальцами Енькину голень и закинула ему ногу на ногу. Она резко, но ласково стукнула молоточком по колену, а Енька смотрел на графин и вспоминал, как врачиха стояла тогда ночью здесь за спиной главного врача.
— Все в порядке, — сказала врачиха, — долго будешь жить. И не раз женишься. Только приглашай меня на все свои свадьбы.
— Вероника Паловна, — сказал Енька.
— Что? Я вас слушаю, молодой человек, — заглянула врачиха ему в глаза.
— А как та больная?
— Какая? Что ночью тогда приняли? Все как положено. Скоро выпишем. Из вашей деревни она, что ли?
— Нет. А та? Эвакуированная?
— Эта девочка умерла. И умерла-то неожиданно. — Вероника Павловна побарабанила ногтями по графину. — Оказывается, у нее был крошечный осколок в околосердечной сумке. А мы думали, что просто старое ранение легких. Очень милая была девочка.
Графин исчез, и вместо него закачалось просторное синее небо. Врачиха что-то говорила, но Енька не слышал. В синем небе шла веселая быстрая туча. Под тучей стояли горы, поля, текли маленькие быстрые реки. В туче прогремел гром, и солнечный густой дождь опрокинулся на землю. Реки вздулись и засверкали. Повсюду с шумом задвигались травы, они легко поднимались, вырастали на глазах и росли прямо в небо.
Енька встал и вышел из кабинета.
В саду пустынно дул ветер, и сторож сгребал садовые листья. Енька прошел к лавке. На калинах не было листвы. Под лавкой валялась голубая глиняная чашка. В чашке суетилась синица и подбирала забытые кем-то крошки хлеба. Енька постоял и пошел.
— Енька! — окликнули его из-за ограды.
Енька поднял глаза. За оградой стояла Наташа.
— Ты скоро выпишешься? — спросила Наташа.
— Я уже выписался, — сказал Енька.
— А чего же ты в халате? Пошли домой.
Енька снял халат и положил его на лавку возле подъезда.
— Здоро́во, — сказала Наташа.
— Здоро́во, — сказал Енька.
Они пошли в деревню.
— Вот дура-то я, — сказала Наташа весело.
— Угу, — сказал Енька.
— Куда меня леший потащил? Зачем мне это надо? Намаялась так, что век теперь никуда не поеду.
— Угу, — сказал Енька.
— Я ведь пошла провожать. А сама тайком на пароход села. Еду, а не подхожу к Анисье Викторовне. На пристани в Омске я ее совсем потеряла. Хорошо, деньги на дорогу обратную были. А билетов ни за что не достать. Все лезут. Народищу! Так я назад опять без билета ехала. Хорошо, тетенька добрая попалась, она меня и провела на пароход, и кормила все.
Наташа говорила, а Енька шел.
Они шли долго.
Потом Енька сказал:
— Ты знаешь, ты иди домой. Мать тебя там ждет. А я похожу пойду.
— Что с тобой? — удивилась Наташа.
— Ничего, — сказал Енька. — Я похожу пока. Мне походить надо. Иди.
— Странный ты какой-то, — сказала Наташа.
— Ладно, — сказал Енька. — Я похожу пойду.
Весь день в полях морозно гудела осень. Пустынно светило прохладное солнце. И кто-то запел однажды вдалеке:
Он запел и осекся.
Енька не слышал этого человека. Он удивлялся, как пустынно в поле, как далеко видны повсюду леса и как порой становится жутко одному среди леса.
БЕГУЩИЙ ГОРИЗОНТ
1
В звездную ночь сияют снега. Светятся они сами по себе, а не от звездного света. Сиянье их пепельно, и если долго смотреть не мигая, то кажется оно черным. И в черном мерцании этом вспыхивают и пробегают зеленые, малиновые, синие, желтые мельчайшие искры, от которых ломит глаза. Но взгляду легко, и только на душе неспокойно.
В небе нет ни одной белой звезды. Огромная фиолетовая колышется там, на юге. И возле нее три синих, маленьких. Левее — голубая, она не мерцает. Стоит и внимательно смотрит. А дальше — красные: одна, две, три. Небольшие, тревожные. И зеленая искрится чуть пониже. Готова погаснуть. Нет, не гаснет. А в вышине взорвалась и посыпалась еще одна, малиновая. Летит длинно. И слышится шелест. Все летит, раскаляется, стала огненно-желтой. И над самой землею исчезла.
Сани катятся в лес по дороге. Лес огромный, глухой. Пахнет сухо из леса, не снегом — полынью. И дорога трещит под копытами, колется, и подскакивают промерзлые лошадиные котяхи. Сами собой. Как живые. Сани пошли под уклон. Побежали. Сосны молча стоят и не ждут никого. Где-то соболь скользит по ветвям. Сам лоснится, как снег, тем же черным сияньем. Сыплет изморозь с веток. Сосны? Сосны молчат. Им все равно. Пусть идет, осыпает, тревожит.
— Енька.
— Чего тебе?
— Этот лог?
— Этот. Косой.
Конь заиндевел, словно вьюгой покрылся.
— Енька, про него в Уразае говорят?
— Про него. Это самое место.
— Бабка тут твоя заблудилась?
— Тут. Страшное дело. Уж доныне, как возьмется рассказывать, на глазах вся седеет. Привелось ей.
Просторный рослый сосняк расступился. Сосны шагнули высокими длинными шагами в стороны и показали впереди низкий ряд с редкими, изогнувшимися сосенками. Они стоят на матовом снегу и не то разговаривают просто, не то, словно на базаре, все торгуются. Вот сосенка в заснеженной шапочке вытянула руки и предлагает елке корзину брусники. Она доказывает, что брусника самая груздястая, и стоит только положить ее в рот, как она потечет по языку, что вино. Елка стоит в тулупчике и делает вид, что ничего особенного в этой бруснике нет и что вообще ей брусники не надо. Однако сама посматривает на корзину. А вон другая куцая сосенка без юбки, только накинула телогрейку, жмется от холода и шепотом рассказывает соседке, что у нее под корнями свернулись и спят гадюки. Целый клубок. Еще с осени гадюки пробрались туда по норам, переплелись, спят и не дышат. Наверное, они о чем-то думают, а если думают, то, конечно, о ней, о сосне, и замышляют что-то. Что ж теперь будет, когда они весной проснутся? Соседка стоит, потягивается, закинула за голову руки, смотрит в небо и, судя по всему, не слушает рассказчицу. Рассказчица поплотнее запахивает фуфайку и глядит по сторонам: с кем бы другим посудачить, кто слушать будет? Ага! Вон сани. Ну да, в них едет тот самый деревенский парнишка, чья бабка полвека назад однажды здесь заблудилась. Сосна наклоняется над самой дорогой и, пока сани не проскочили, быстро-быстро все рассказывает:
«Я помню эту бабку. Ох какая она была тогда молодая! Красивая, русая. Она пришла тогда с утра к нам по бруснику из Уразая. И ведь долго она тут ходила. Да и не так уж далеко была от дороги. Берет она лопаткой бруснику, разогнулась, глядь — старичок стоит. Беленький такой весь, небольшой. Глаза синие. «Пойдем, — говорит старичок, — пойдем, девонька, я место тебе покажу». Встала она и пошла. Идет, идет и остановиться не может. А он ее все кругами водит. Все вдаль да вдаль от дороги. Уж солнце садится, а она все идет. А старичок ведет да не оглядывается. Мы-то видим все, знаем этого старичонку. Да помалкиваем: не наше дело. Смекнула тогда бабка-то твоя. Остановилась она. Переодела платье да рубашку на левую сторону да лапти с одной ноги на другую переобула. Видит, нет старичка. Так она, бедная, тогда два дня отсюда выходила. Все аукалась. А старик то с той, то с другой стороны откликался, запутывал. А мы помалкиваем, боимся Хозяина обидеть…»
Уж сани прошли, а сосна все рассказывает и смотрит вслед. Потом она опять поворачивается к соседке и продолжает свое. А соседка все в небо глядит, не слушает.
Сани спускаются в лог. В логу мглисто. И мгла не стоит, а ходит по логу, задумала что-то неладное. Пахнет чистой водой. И верно, дном бежит ручей. Ручей не замерз. При свете звезд он чуть блещет среди берегов, обросших сосульками, инеем.