Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ночью выпадет дождь. Он пройдет широко, грохоча по поветям и чащам. По ложбинам, в лесах, на опушке застоится к рассвету вода. Все налито водой — каждый лист, колея на дороге.

И рябины нагнутся тяжелее, ожидая рассвета.

На заре, еще солнце не встанет, в небо тонко поднимается белый рассвет — под рябинами отсветом вспыхнет заря. Заалеет, так что ломит глаза.

Рассвет облаками затянет, и пойдут облака, облака до полудня, Но праздник в лесу состоялся, состоялась заря.

ОСЕННИЙ ГУЛ

Я слышал его не раз. Собственно, это даже не гул. Вдруг начинает казаться, что по всему лесу поднимается движение: кто-то скачет, ломится сквозь чащу, А потом все превращается в далекие тонкие звуки. Не то где-то собаки с лаем гонятся сквозь ельник, не то отдаленно звонят колокола. Звонят, как в старинных городах, когда подплывают корабли с высокими нарядными парусами.

Ветер нарастает, лес трепещет весь сверху донизу, и звуки снова сливаются в далекий гул, напоминающий шум разбежавшихся по песку длинных морских волн.

ПАМЯТЬ СТАРОЙ ИЗБЫ

Не за горами то время, когда жизнь человека от вил и до нивы целиком вырастала из леса.

Струганые стены, струганый пол, струганый потолок. Шум березы над окнами. Стол, позеленелый от времени, некрашеный сундук, лавки вдоль стен. Старые давние липы да ели сошлись в эту избу и живут здесь вот уж полвека другой, тихой и замкнутой жизнью, без шелеста хвои, без гула напряженных солнечных листьев, без холодного хода по телу весеннего сладкого сока.

По тяжелой обвремененной доске стола, среди прочих слоистых полос, залег узенький, как бы втиснутый, слой древесины. Сколько же весен назад был этот жаркий засушливый год? Но сосчитать нелегко: доска и справа и слева обтесана.

И по широким бокам сундука, и по крыше его, и по лавкам, и по каждому бревну этой древней избы залег узкий неудачливый слой.

Не забыть избе, каждому ее запечному закоулку того далекого года, когда по всякой березе, сосне или елке и по каждому человеческому сердцу залегла страшная память об удушливом неурожайном лете.

МУЗЫКА НАД ИЗБАМИ

На площади села прикручен к столбу огромный, похожий на длинную алюминиевую кастрюлю громкоговоритель. Его слышно за рекой, когда ты искупался и лежишь в траве под легкими июньскими сумерками и над головой качаются цветы; его слышно в бане, если мало народу и никто с грохотом не окатывается из ушата; его слышно далеко в лесу за деревней Таланкино под сырыми темными елями.

Осенью с площади широкий голос диктора доносится сквозь мелкий дождь. И похоже, что не капли шумят по стене, а слова, прохваченные ветром, пробиваются к человеку сквозь непогоду.

Ясным летом в раннее утро сквозь сон осторожно начинает покачивать какая-то внимательная музыка. Ты просыпаешься, но не открываешь глаза, а прислушиваешься к музыке и к тому, как прыгает по наличнику воробей и как уже поскрипывают над селом первые колодезные журавли.

Весною в полдень нельзя понять, или это кто-то веселый тонко и отдаленно играет над всеми избами на флейте, или это капель переливается вокруг.

А когда шофер трясется на упористом газике по размытой дождями дороге и вдруг уйдет от размышлений и повернет под ветровым стеклом белую рубчатую рукоятку приемника, то становится слышно, что делается в Африке, в Атлантическом океане и на строгих набережных Ленинграда.

Ночью я знаю, что над улицами, над снегами горят бесконечные звезды.

И, заслушав знакомую твердую речь, я набрасываю шубу и выхожу на крыльцо. Яхонтов читает Пушкина.

Я люблю слушать этот голос на ветру и под звездами.

Сияющий Орион раскинулся на добрую четверть неба. Красная звезда его Бетельгейзе горит мглисто, три белые звезды светятся ярко — этот блистающий посох лентяя Иоанна Миланского, как прозвали их в Провансе. И начинаешь верить, что тысячами голосов просвечено все околоземное пространство и все дальние пространства всех бесконечных миров, но только ты один слышишь этот самый звучный для тебя голос, потому что тебе он такой родной и такой близкий.

Морозный воздух одевает волосы инеем, и они напрягаются и начинают чуть слышно звенеть. Кто-то улицей едет в санях, и замер, и не погоняет коня, и слушает.

ПОД НИЗКИМ МЕСЯЦЕМ

Последний самолет пришел поздно, почти в сумерках.

Опускается ночь. Над лесами прозрачно и молодо обозначился месяц. В селе зажигаются первые окна. По-ночному залаяли собаки, громко с площади заговорил репродуктор. Издали слышно, как одна за другой тянутся по тракту машины.

От аэродрома к селу идет женщина молодой осторожной походкой. Она идет с чемоданом. Идет медленно, сидит на нем, под самым месяцем. Сидит, словно смотрит то на леса, то в село.

Ночь замглела. Месяц чистый низко стоит над холмами и клубится каким-то былинным загадочным светом. Женщина опять идет. Идет долго. Потом ставит чемодан на тропинку и садится на чемодан. И тревожно сидит на нем, под самым месяцем. Сидит, словно переводит дыхание.

И как понять, может быть, она волнуется перед незнакомым, уж близким селом, а может быть, и село замерло в ожидании перед встречею с ней, с человеком, идущим к нему по тропинке.

ЛЕСНОЙ КОЛОДЕЦ

Вдалеке полевой колодец. До колодца тропинка. Холодом ударит из его сырого глубокого сруба. Ведро будет плавать далеко внизу. Оно наполовину зачерпнуто, и вода в нем поблескивает небом. А вокруг ведра вода черная, и чуть заметны живые струйки, бьющие со дна.

Потянуть за веревку — и прямо из ведра пить воду в поле, холодную и острую, чистую. И вода пусть льется по груди. И потом лицо окунуть в ведро и там открыть глаза так, чтобы их заломило холодом.

Но однажды в лесу без тропинки я наткнулся на старый колодец. Может быть, никто сюда уж много лет не забредал. Колодец до краев налит холодной, но процвелой водой. Я размахнул ладонью цвель. И зачерпнул глоток. И все старался угадать, кто и зачем же забыл здесь в лесу колодец.

ДАЛЬНИЕ ДАЛИ

Самолет мертв, он не ощущает своим телом полета. Кровь его жил не замирает от шума ветра в распластанных крыльях, его сердце не цепенеет перед открывающимися просторами, каждая точно пригнанная деталь его корпуса не наливается счастливой истомой парения, как наливается каждый мускул этих раскинувшихся в небе коршунов.

Но откуда в голосах этих всесильных небесных гигантов тоска? Они кричат печально и пронзительно, словно чайки, в океан унесенные бурей. В народе их прозвали канюками, потому что многим кажется, будто коршун выпрашивает чего-то — канючит. А может быть, это вопли тоски? Тоски по тем просторам, которые видны только из-под солнца, которые видны только коршуну, но которые и ему недоступны.

ШУМ ЛИСТВЫ

Солнце село, и в воздухе твердеют сумерки. Заря холодна, в ней больше синевы, чем света. И со всею силой осени накаляется на деревьях листва, Листва не полыхает, она светит ровно и неистово. Стога, избы, холмы растворяются в этом неслыханном свете.

И если под окном стоит липа, то светит в избу, как солнце. И в комнате тепло, ласково, точно недавно протоплена печь.

Ночь густеет внезапно. И тогда в темноте осторожно поднимаются звуки. Сначала покатит в стене легкие текучие кольца жук-часовщик. И то бьет, словно ходики, то замирает и слушает. А за стеной оживает листва, начинает что-то припоминать, о чем недосуг было подумать днем. Она все собирается, собирается с воспоминаниями, но еще не решается говорить, а так замирает. И каждый лист — воспоминание не то о летних дождях, о пчелах и птицах, не то об алых равнинах увалов, куда их покатит с рассветом пылающий ветер. И падают, падают сухо, послушно, один за другим. И бесшумно.

18
{"b":"280328","o":1}