С недоумением разглядывал я эту пеструю толпу — она кружилась, раскачивалась, двигалась вперед, а то вдруг останавливалась, и внутри нее каждый сам по себе кружился, скакал, прыгал, плясал, пел, словно стремился перещеголять другого в несуразности и безрассудстве поведения. У меня голова пошла кругом от этого веселья, похожего на беснование. Это не праздник радости, это разгул. Быстрей! Неистовей! Вчера была скука, запреты, и завтра будет то же, так насладись же сегодня полной свободой!
— Что там? — раздался голос Шехаги.
Я подошел к нему:
— Как тебе? Лучше?
— Что на улице?
Я сказал коротко, в двух словах.
— Тебе, видать, не нравится.
— Не знаю. Торопятся отчудить свое, словно их завтра тюрьма ждет.
— Со стороны смотришь, потому тебе так и кажется. А был бы вместе с ними, тоже веселился бы.
— Возможно.
— Эта радость доступна всем. Довольно двух-трех тряпок, чтобы перестать быть собой. И маски — никто не видит твоего истинного лица, и ты можешь не стесняться делать любые глупости. Потому что их делают все. Таков мудрый уговор — прочь благоразумие! Все позволено, ничто не безобразно, ничто не грешно. И так поступает не один человек наперекор всем, чтоб выделиться из толпы, а все поголовно. Значит, греха в этом нет и попрека не может быть. Несколько дней и ночей живи как хочешь, отдыхай от всяких пут, запретов, указов, лжи, грубостей, стыда — нет лучшего лекарства для души! Мы так не умеем.
— А потом?
— А потом опять по-прежнему, до нового очищения.
Нет, не это его волнует, но спросить не решаюсь.
Я сказал, что отпустил Османа — он пошел играть с греками,— и вручил ему деньги, которые тот мне дал. Шехага не глядя сунул деньги под подушку.
— Этот пройдоха,— усмехнулся он,— ославит нас на весь мир. Люди будут думать, что мы все такие. Я иной раз завидую его нраву. Ему всюду хорошо.
— А я дождаться не могу, когда домой ворочусь.
И тут же понял, что допустил промашку. Не надо было так говорить.
Ничего не ответив, Шехага отвернулся к стене.
Молча я слушал шум карнавала, безобразный визг, обрывки начатых и незаконченных песен, оглушительный хохот, слушал вместе с Шехагой, глядя на его седую голову. Мне было жаль его, и жалость мою усиливало его молчание, за которым скрывалась боль. Но чем помочь?
Когда мы плыли по морю, он любил, когда я рассказывал ему о людях, об их судьбах, грустных и смешных, как это и бывает в жизни. О своих боевых товарищах по Хотину, о других людях, которых мне довелось узнать, о переплетчике Ибрагиме, что сбежал на войну от своих трех жен, а лучше бы ему воевать с ними, чем с русскими; о хаджи Хусейне Пишмише, что укрылся от своих кредиторов на далекой Украине, но оплатил векселя с самыми большими процентами; об Авдаге Супрде, которого убила не война, а груша; о Салихе Голубе и его горьком счастье; о Рабии-ханум и ее поздней любви; о страхе Махмуда и его поносе, о людях и вещах, которые видишь яснее, когда смеешься над ними сквозь слезы.
— Рассказать тебе что-нибудь? — спросил я его.
— Я был здесь с сыном четыре года тому назад,— сказал он неожиданно.— Всю ночь мы провели на улице, в карнавальных масках.
Вырвалось-таки, не удержался.
Я ничего не спрашивал, не издал ни звука, пусть выговорится.
— Восемнадцать лет он был на моих глазах, и я никогда не видел его таким веселым. Я думал, мы будем приезжать сюда каждую зиму. А потом он ушел на войну. Не знаю… я не знаю, почему он ушел. Может, не хотел отстать от товарищей. Не знаю…
Голос у него сухой, напряженный, тихий. Больше он ничего не сказал и снова отвернулся к стене. Я подошел к окну вдохнуть свежего воздуха и прийти в себя. Улица опустела, шум утих, перенесся на другой ее конец. Вдруг я обмер. Что это? Всхлип или тяжелый вздох, оборвавшийся рыданием?
Я обернулся: Шехага лежал в прежнем положении, дышал ровно и тихо.
Поздно ночью Шехага заснул, и я вышел на улицу. Она была пуста, лишь щедро усыпана всем тем, что бросила или потеряла бесновавшаяся толпа. После шума, сотрясавшего каменные стены домов, стояла жуткая, какая-то призрачная тишина.
Я смотрел на безмолвную воду канала, один на всей улице, потонув в этой тишине, как в недвижной воде подо мной, меня окружали тени чужой тьмы и заливала болезненная тоска, причину которой я не знал.
Я убежал от этой странной ночи и от себя, ставшего мне самому непонятным.
Шехагу я застал перед постелью, он стоял на коленях, прислонив голову к спинке кровати, и тщетно пытался опереться на бессильные руки.
Я поднял его и уложил. Он походил на умирающего.
— Позвать врача?
— Нет,— шепнул он.
Я дал ему ромашки, и он скоро успокоился. Даже заснул. Утром он проснулся почти здоровым. Я уговорил его не вставать и не курить — с сердцем, мол, шутить нельзя.
— Думаешь, сердце у меня?
— Похоже.
— Ладно, послушаюсь тебя. А врача не зови! Поставит пиявки, последнюю кровь выпьют.
— Может, и не вредно бы.
— Бог мой, как легко люди соглашаются на то, чтоб пустить чужую кровь,— пошутил он.
Потом заговорил о том, как мы возместим эту пустую трату времени, как он покажет мне такую красоту, что у меня глаза на лоб полезут.
Я искренне признался:
— Что касается меня, то я хотел бы всей этой красоте поскорее показать спину.
— Почему? Чего ты торопишься в этот наш ад, побойся бога! Чем позже туда попадешь, тем лучше.
Осман Вук вернулся утром, ночь для него кончилась неудачно. Начал проигрывать, греки пустились мухлевать, Осман одернул их, те совсем обнаглели, тогда он избил их как собак, на шум прибежали полицейские. Османа с герцеговинцем отвели в тюрьму. Утром их отпустили, но содрали большой штраф. Таким образом, Осман лишился и выигрыша, и своих кровных.
— Неужто ты не можешь без скандалов? — рассмеялся Шехага.
Но тут его пронзила боль, он побелел, скорчился, сидя на постели, так что подбородком почти уткнулся в колени, потом выпрямился, помолчал мгновенье и сказал Осману:
— Давай сыграем!
Мы удивленно переглянулись.
— Как это? С тобой? У меня и денег нет.
Шехага вытащил деньги из-под подушки.
— Выиграешь — твои. Проиграешь — другого наказания тебе и не надо.
— Не по справедливости это, ага.
— Я знаю, ты игрок хороший. Но играем без обмана!
— Боже сохрани!
— Ну, тогда садись!
Осман придвинул стол к постели и сел, явно не в себе.
— У тебя руки дрожат,— заметил ему Шехага.— Успокойся.
— Какое там! Ведь такие деньги!
— Будем тянуть жребий?
— Нет.
— Бросай.
В этой необычной игре сошлись опытный игрок и чудак. Для одного будто вся жизнь зависит от результата игры, другой дурачится или хочет помочь, но не хочет дарить. У одного душа трепещет — другой наслаждается его страданиями. Один поджаривается на раскаленных углях, подавленный близостью нежданного счастья,— другой забавляется, ему безразлично, выиграет он или проиграет.
Осман бросил кость дрожащей, точно расслабленной рукой.
— Что с тобой? — рассердился Шехага.— Противно смотреть. Ты же ничего не теряешь, можешь только выиграть.
— Такой случай могу упустить!
— Вся жизнь состоит из случаев. За всеми не угонишься. Рано или поздно ты свое возьмешь. Ты же как ястреб — всех бы нас когтями сгреб.
— Что ты говоришь! Да никогда в жизни!
— Сгреб бы, сгреб! За то я и люблю тебя! И хочу, чтоб ты выиграл. Разве можно людям прощать?
— И я хотел бы выиграть.
Но счастье изменило Осману именно тогда, когда было ему нужнее всего. Он спал с лица, как-то съежился; покрылся потом, в глазах застыла тоска, весь он стал какой-то потерянный.
Удача так и не пришла к нему. Он проиграл.
Играли недолго, десять раз бросили. Мне показалось — долго, как болезнь.
— Видно, не судьба,— серьезно сказал Шехага.
— Не судьба.
Осман встал, подошел к окну и забросил кости в канал.
— Больше не играю,— сказал он подавленно.