Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Значит, нет никакой возможности организовать этот мир? И все лишь сплошной обман, бесконечная попытка?

Он не ответил. Он высказал странную мысль, она была странной вначале, потом уже для меня было неважно.

— И это тоже мир. Мы в подземелье. Организовать его — значит сделать еще хуже.

Тут началась бессмыслица. Мне казалось, что я улавливаю ее, но отделаться от нее не мог. Какая-то неодолимая сладость заключалась в этом ничто, в блуждании без усилий и цели. Лист, плывущий по неведомому течению. Освобожденная от тяжести мысль, которую не сводят судороги. Причудливая и забавная игра без цели. Парение без страха. Каприз, в котором не раскаиваешься, приятная и неизбежная обязанность, как дыхание, как ток крови.

— Для кого хуже? — незаинтересованно спросил я.

— Для нас. Для них. Мы будем запирать друг друга. Привыкнем. Превратимся в кротов, в слепых мышей, в скорпионов.

— И не станем вылезать на поверхность. Полюбим тишину и тьму.

— Не станем вылезать. Останемся здесь навечно. Мы не можем без вечности.

— Не будем забывать друг друга.

— Будем сажать противников наверху, выгонять их на поверхность. И забывать о них.

— «Когда их извлекут из геенны, то бросят в реку жизни…»

— Они будут несчастны наверху. Будут вопить: «Дайте нам немного тьмы. Мы были с вами!»

— А мы им ответим: «Ищите сами себе мрак! Сами создавайте его!»

— Как они будут несчастны! Они будут вопить: «Освободите нас! Пустите нас вниз!» А мы им ответим: «Вы сами виноваты. Вы нам не верили».

— Вы сами виноваты. Оставайтесь наверху.

— Я иногда буду вылезать на поверхность.

— Ты всегда непокорен.

— Ты будешь дервиш-крот. Будешь следить за тем, чтоб мы не обрели зрения, чтоб не ушли из нашей мрачной обители.

— Мы будем охранять наш мир.

— Я не хочу быть кротом.

— Коготки у нас вырастут. И шкура. И морда.

— Я не хочу быть кротом. Иди.

Я сидел на корточках, прислонившись лбом к потрескавшейся мокрой стене, не имея сил встать.

Кто-то стоял надо мной.

Он помог мне подняться.

— Ты свободен. Тебя ждут друзья.

Далекой, бескровной мыслью я соображал, что мне полагалось радоваться, но я не пытался и даже не испытывал никакой в этом необходимости.

— Где Исхак? — спросил я Джемала.— Он был здесь.

— Не беспокойся. О других.

— Он только что был здесь.

В коридоре ждал незнакомый человек. Привели меня трое. Теперь я был не опасен.

— Пошли,— сказал он.

Мы молча шли сквозь тьму, я ударялся о стены, человек поддерживал меня, мы шли, я убегал, меня долго не было, и вот я возвращался и думал: кто ждет меня? И мне было безразлично. Потом мы переползли из большего мрака в меньший, я сообразил, что это ночь, которая проходит, хорошо все, что не вечно, ночь и дождь, летний дождь, я хотел вытянуть руки, чтоб он смыл с них грязь подземелья, погасил жар, но руки висели как плети, немощные, ненужные.

Часть вторая

10

Несчастен будет тот, кто душу свою запятнает.

Однажды, очень давно, ребенок рассказывал о своих детских страхах. Это походило на песенку:

На чердаке
есть балка, которая падает на голову,
есть ветер, который стучит ставней,
есть мышка, которая выглядывает из норки.

Ему было лет шесть, он веселыми голубыми глазенками восхищенно смотрел на солдат и на меня, молодого дервиша-аскера, мы были товарищи и друзья, не знаю, любил ли он так еще кого-нибудь в жизни, потому что я встречал его радостно и ничем не показывал, что я старше.

Стояло лето, на смену дождям приходила жара, мы жили в палатках на равнине, полной комаров и лягушек, в часе ходьбы от Савы, возле какого-то заброшенного хана, где теперь обитал мальчуган со своей матерью и полуслепой бабушкой.

С самой весны торчали мы здесь — шел уже третий месяц,— изредка атакуя неприятеля, укрепившегося на берегу реки. Вначале мы потеряли много людей и пали духом, понимая, что с оставшимися силами ничего не сделаем, а те, кто могли прийти на помощь, сражались бог знает на каких фронтах огромной империи, вот мы и застыли на равнине как препятствие и преграда друг для друга.

Становилось мучительно и скучно. Ночи были душные, равнина, как море, тихо дышала под лунным светом, бесчисленные лягушки в невидимых трясинах отделяли нас своими пронзительными голосами от остального мира, их ужасающие мелодии стихали лишь на заре, а белесые и сизые испарения тянулись у нас над головой, как при сотворении мира. Самым тяжелым было однообразие в этих переменах, их неизменность.

По утрам туманы окрашивались в розовый цвет, и наступала самая приятная часть дня, без влажной испарины, без комаров, без ночных мучений, когда с трудом удавалось сомкнуть глаза. И тогда, как в колодец, погружались мы в глубокий сон.

Невмоготу было, когда начинался дождь, горизонт затягивало, мы корчились, прижимаясь друг к другу, молчали, измученные холодом, который донимал, как зимой, иногда болтали бог знает о чем, иногда пели, раздраженные и лютые, как волки. Палатки пропускали влагу, и на нас сыпался серый дождь, вода проступала под настилом, земля превращалась в непроходимую топь, мы сидели, как всегда, одни со своей бедой.

Солдаты пили, играли в кости, накрывшись одеялами, ругались, дрались, это было паскудное существование, я внешне держался стойко, ничем не обнаруживая, как мне тяжело, сидел неподвижно даже тогда, когда лил на меня дождь, сидел не шелохнувшись даже тогда, когда палатка превращалась в сумасшедший дом, в клетку с дикими зверями, я заставлял себя молча выдерживать все, что было отвратительным и невыносимым, я был молод и считал это частью искупления, понимая, насколько это отвратительно и невыносимо. Я, крестьянин, учившийся в медресе, вздрагивал при каждом ругательстве и каждом бранном слове, пока не понял, что солдаты употребляют их, не видя в них ничего непристойного. А когда они хотели выругаться по-настоящему, когда хотели отвести душу, наслаждаясь и предвкушая удовольствие, тогда на самом деле становилось невыносимо. Они делали это с безмятежной злобой, с дерзким наслаждением, потом умолкали и вызывающе ждали отклика на это неестественное соединение слов. Случалось, у меня подступали к горлу слезы.

Я услышал многое о жизни и о людях, чего до сих пор не знал. К чему-то относился с любопытством, к чему-то — с ужасом и таким образом приобретал опыт, теряя наивность и не переставая сожалеть об этом.

Я сидел вместе с солдатами, пока мог выносить, и позволял себе уходить только тогда, когда успокаивался, тупел или отвлекал себя мыслями, воспринимая все как необходимость, что зовется жизнью, которая не всегда прекрасна. Изредка я пытался вразумить их. Несколько раз они жестоко высмеивали меня (я был такой же, как они, я носил духовное звание, но у меня не было чина, который мог бы защитить), и ради себя и ради них я отказался от вмешательства в их дела, ограничившись молитвами, которые входят в число солдатских обязанностей наряду с маршами и караулом. Странная, лишающая мужества мысль приходила мне тогда в голову, что в тяжком положении оказывается человек, который духовно более развит в сравнении с остальными, коль скоро его не защищает положение и страх, с этим положением связанный. Такой человек замыкается в себе, его критерии совсем иные, они никому не приносят пользы, но из-за них он отчужден.

Таким образом, я чаще всего оставался наедине с книгой или со своими мыслями, и мне не удавалось найти ни одного человека, с которым хотелось бы сблизиться. На всех я смотрел как на одно целое, как на скопление людей, необычное, жестокое, сильное, даже любопытное. В отдельности же каждый оказывался непостижимо незначительным. Я не презирал их, думал о них как о толпе и даже немного любил это стоглавое существо, крутое и могучее, но в отдельности я их не терпел. Моя любовь, или нечто чуть поменьше этого, касалась всех, а не одного, и для меня ее было достаточно.

49
{"b":"278535","o":1}