Еще через день крестьянин из Горицы, по имени Мисирлия, в поисках воды — все родники в округе высохли — заглянул в колодец Мухарем-аги и вначале учуял, а потом и увидел труп Мухарем-аги и как ошалелый побежал в суд, где и рассказал, как нашел то, чего не искал, и что предпочел бы найти воду, а не мертвого Мухарем-агу — и ради Мухарем-аги, добрый был человек, и ради скотины — не знаешь, что с ней и делать, подыхает от жажды.
Весь наш двор сразу понял, кто убийцы, да и у властей не было сомнений. Пакро и Рабию-ханум арестовали, и они тут же признались.
Отец и сын заявили, что зла на Мухарем-агу они не держали, но другим путем нельзя было завладеть его деньгами, а что касается убийства, то тут, как на войне, бросаешься в бой — и либо погибаешь, либо остаешься жив, но на этот раз никому не повезло: ни Мухарем-аге, ни им — как с войны вернулись, ни в чем им удачи нет, вот и сейчас тоже.
Рабия-ханум сохраняла полное спокойствие. «Виноваты судьба и любовь»,— сказала она, не сводя глаз с молодого Пакро. Пожалуй, она, как это часто бывает, и впрямь не понимала своей вины.
Ее раздели донага и отхлестали мокрыми веревками, а потом, полумертвую, повесили. (Ночью я просыпался весь в поту от жутких снов, мне представлялось ее старческое тело и задубевшая увядшая кожа, покрытая кровавыми рубцами.)
Отца и сына удушили — тем и завершился их последний бой.
Странно, что убийцы не пытались скрыться, ведь могли воспользоваться суматохой, поднявшейся, когда сердар Авдага с двумя стражниками неожиданно обнаружили в их конуре неизвестного вооруженного человека. Человек бросился бежать вниз по лестнице, за ним кинулись, а они себе спокойно ждали, пока уляжется вся эта сумятица и их поведут в крепость. О незнакомце они заявили, что знают его по Белграду, что он пришел прошлой ночью и собирался пересидеть у них некоторое время, про убийство они ему ничего не сказали, не желая отдавать себя ему в руки.
Был полдень.
7. Мертвый сын
Был полдень.
Как обычно, я возвращался домой к незаработанному обеду, усталый от тщетных усилий разбить замуровавшую меня стену. Я уже привык искать и не находить, первое зависело от меня, второе — не знаю от кого, себя мне не в чем было упрекнуть, и я не мог злиться на то, что меня не берут. Когда-то в сердцах я грозил ненавистью, но не было ее в моей душе. И сейчас нет. И слава богу.
Будь у меня другой характер, относись я к жизни как к наказанию, я бы озлобился, опустился, спился, превратился в брюзгу, ополчившегося на весь мир.
Не могу. Наперекор всему живу, как живут прочие люди, не отмеченные моим клеймом, радуюсь и огорчаюсь, как все, радуюсь, сталкиваясь с добрыми людьми, хоть иной раз они и поступают дурно, огорчаюсь, встречаясь с людьми злыми, от которых редко увидишь добро, и чувствую себя счастливым, потому что у меня есть любимая жена, она скрашивает мою жизнь и носит моего ребенка. С ребенком нам, правда, станет труднее, но как-нибудь да перебьемся.
Вот одна из загадок нашего мира: столько людей живут неизвестно на что и неизвестно как, а никто еще с голоду не умер! Конечно, не дело встречать нового человека утешением, что с голоду он не умрет, но ведь не всем обязательно предназначена злая доля, всегда можно надеяться на лучшее.
Свои беды я так и не сумел переплавить в мировую скорбь или построить на них глубокомысленную философию. Я родился на свет, как и большинство людей, не для великих дел и совсем о том не жалею.
В меру своих сил я человек честный, зла никому не желаю, людей хотел бы больше любить, чем жалеть, и судьбу молю лишь о том, чтоб меня миновало то, что меня не касается.
Не умолил.
В тот день я возвращался к единственному месту в мире, которое всецело принадлежало мне, в руках у меня была гвоздика — я подобрал ее на улице, смятую и пыльную, ополоснул у чесмы, расправил лепестки, предвкушая, как обрадую Тияну маленьким подарком.
Войдя с палящего солнца в темную подворотню нашего двора, я увидел незнакомца, опрометью скатившегося с лестницы дома, где жили Пакро; вбежав в конюшню, он вывел коня и на скаку вскочил на него. Стражник ринулся было ему наперерез, но тут же отпрянул, и правильно сделал — конь сбил бы его с ног наверняка.
Конь несся в узкую подворотню, всадник, пригнувшись к седлу, вытаскивал из-за пояса пистолет.
Я вжался в стену, благодаря бога за то, что я худой и тонкий и, может быть, уцелею. Но сразу позабыл про конский топот и пистолет, так как со двора вдогонку беглецу затрещали ружья, и мне стало страшно, что в этом сведении счетов пострадавшей стороной буду лишь я, хотя все это меня никоим образом не касается. Пули свистели перед моим носом, пролетая, как невидимые шмели, но не задевая ни меня, ни всадника. И никогда я еще так не радовался чужой неумелости, разумеется не из-за всадника, а из-за себя.
Стражники помчались к воротам, пытаясь наверстать упущенное, но сердар Авдага окликнул их, и они вернулись. Наверное, побоялись, чтоб и Пакро не сбежали.
На моих глазах скрылся неведомый всадник, на моих глазах стражники пошли за убийцами, я понимал, что все кончилось, и все-таки стоял, пригвожденный страхом к щербатой стене.
Мне было стыдно за то, что я так растерялся — от страха кровь в жилах застыла, но об этом я подумал позже, в ту минуту мне было не до стыда. Что вы хотите? Кому охота погибать?
Оторвавшись от стены, защищавшей меня с той стороны, откуда опасности не было, я вошел во двор.
Отец и сын Пакро стояли на лестнице, а стражники поднимались к ним, чтобы свести их вниз, словно те сами не умели ходить.
Почему они не убежали?
Незнакомец убежал. Судьба обошлась с ним круто, она ввергла его в круговорот событий, не имевших к нему отношения и тем не менее грозивших ему погибелью (какая-то вина за ним, наверное, была), но он пренебрег судьбой и разорвал цепь случайностей, уже готовую затянуться у него на шее.
Надо будет на досуге додумать это до конца.
Авдага понуро стоял посреди двора.
— Вот не хотел соврать,— сказал он мне, когда я подошел ближе.— А скольких бед можно было бы избежать!
Неужто на меня хочет взвалить вину?
Говорит хриплым голосом, скорее печально, чем укоряюще.
Что за чушь! Вот уж не подозревал, что и ложью можно пресечь зло!
Ну а не случись беды? Было бы стыдно, что солгал, было бы неловко перед невинными людьми, которым ты за здорово живешь причинил зло.
Сердар Авдага в каждом видит преступника и часто оказывается прав. Я никогда и никого не подозреваю в преступлении и тоже прав. Все предотвратить невозможно. Если всех людей запрятать в тюрьмы, преступлений не было бы. Но и жизни тоже. Я не терплю злодеяний, но предпочитаю жизнь, пусть и не безгрешную, сплошному кладбищу.
Но что ему сказать, когда мне и самому все это ясно не до конца. Да и он, потрясенный смертью брата, новым кровавым подтверждением его дурного мнения о людях, не в состоянии воспринять иного резона, кроме резона ненависти.
И я сказал, искренне ему сочувствуя:
— Жаль, Авдага. Право, очень жаль.
Авдага молча двинулся за стражниками, которые вели убийц.
И тут ко мне подбежал взволнованный Махмуд Неретляк:
— Ты что, не слышишь, зову тебя, зову!
— Что такое?
— Теперь уж все хорошо. Тияна выкинула.
— Что ж тут хорошего, несчастный!
— Конечно, нехорошо, но могло быть хуже.
— А Тияна?
— С ней женщины.
Я помчался домой; когда я входил в подворотню, в руках у меня была гвоздика — думал доставить Тияне маленькую радость, сейчас ее не было, видно, давно выронил, глядя на чужие беды и не подозревая о своей.
Махмуд сбивчиво рассказывал, как пришел ко мне, как у Тияны начались схватки и он побежал звать соседок, и как его выставили из комнаты, и как он увидел меня во дворе и стал звать, а я разинув рот смотрел на то, до чего мне никакого дела нет, и ничего не слышал, а может, это и неважно — пожалуй, и меня, как его, бабы выгнали бы.