Как заразительно подозрение! Оно грызет тебя и тогда, когда знаешь, что человек чист.
Если он чист.
А что, если это не так, если матерый охотник Авдага напал на верный след?
Эта мысль ошеломила меня.
Нет, это невозможно, голову даю на отсечение!
Однако я уже не мог остановиться; вопреки желанию мысль катилась дальше, переходя границу, поставленную разумом, и увлекая меня в бездну возникшего подозрения.
Если допустить, что Авдага прав, все становится яснее ясного.
Осман послал Махмуда к тюремщику, сочтя его самым подходящим человеком — даже предай он, ему никто все равно не поверил бы. Потом Махмуд упрямо добивался встречи с Османом, желая получить за свою услугу вознаграждение. Осман бегал от него, чтоб не вызвать лишних подозрений, горькая стычка Махмуда с сыном дала Осману повод выдать ему обещанное.
Все сходится. Разве только я оказываюсь круглым идиотом, но их это не касается. Они ловко провели игру, держа ее в тайне, а я выполнял роль ширмы и был своего рода связным.
Все сходится. Точь-в-точь как это мог придумать Осман. Люди для него лишь средство, почему бы мне быть исключением?
Но Махмуд? Неужели Махмуд способен на такое притворство? Мне казалось, я знаю его как облупленного; конечно, человек он не без недостатков, но таиться он не может. Бывало, он скрывал какую-нибудь пустяковую тайну, молчал день или час, а потом выкладывал все как на духу, с облегчением избавляясь от нее, словно сбрасывая с плеч тяжелый груз. Я воспринимал его как большого бесприютного ребенка с голубиною душой, оттого он и был мне дорог. Но если он участвовал в этой игре, тогда он закоренелый мошенник, которого я знать не желаю. Я порвал с одним Махмудом, нынешним. Неужто предстоит рвать и с прежним, несуществующим?
Терзаемый сомнениями, я хмуро взглянул на него. Он ответил мне встревоженным, покаянным взглядом, словно прочел мои мысли. Как и прежде, во всем его облике проглядывала беспомощность, и меня снова пронзила жалость к моему Махмуду. И все-таки нынешнего я не простил. За каждым я оставляю право обмануть меня, только не за другом.
Авдага молчал, вороша щипцами затухающие угли в мангале. Чего он ждет? Почему не уходит? А может, он вообще не уйдет, так и будут они с Махмудом молча сидеть возле мангала, остынут, как угли, и умрут молча. Обвинитель останется без улик, обвиняемый — без наказания.
Однако полумертвый Авдага, к сожалению, жив, он расправил свои могучие плечи и уставился на меня.
Настал, стало быть, мой черед?
Голос у него тихий, усталый, грустный. Во мне играет желчь. Ни у тебя, ни у меня нет охоты разговаривать, оставь меня в покое.
Но он на посту и не знает, что такое усталость.
— Почему Осман не дал лабаз тебе? — спросил он.
— На что он мне?
— Хочешь чего-нибудь получше?
— Ничего не хочу.
— А на что живешь?
— Краду, граблю, убиваю — как когда.
— Я видел тебя на дженазе по Авдии Скакаваце.
— И я тебя тоже видел.
— Зачем ты приходил?
— Не знал, что это запрещено.
— О чем ты говорил со старым Омером у него во дворе?
К счастью, Осман предвидел этот вопрос и предупредил меня.
— Слышал, что у него есть хороший табак, хотел купить.
— Купил?
— Нет, не было.
— После этого его сыновья поехали на лошади за Авдией.
Тут я вспомнил совет Османа, что иногда нехудо выстрелить первым, и спросил:
— Отчего он умер? Говорят, здоровый был.
Он взглянул на меня живее и пристальнее, и я пожалел, что вылез со своим вопросом. Умом Авдага, может, и не блещет, но дурака из себя строить не позволит. Он ничего не ответил, и это был худший ответ, словно он сказал: «И ты меня спрашиваешь?!»
Он посидел еще немного, не сводя глаз с мангала, а потом медленно поднялся и не спеша вышел из комнаты.
Махмуд проводил его, несчастный и растерянный. Вернувшись и лишь прикрыв дверь, он тут же кинулся ко мне:
— Почему он спрашивал меня о тюремщике?
— А меня спрашивал об Омере Скакаваце.
— Но почему?
— Может, завтра скажет.
— Думаешь, и завтра придет?
— Непременно.
— О господи, смотрит, молчит! Страх до костей пробирает.
— А чего тебе бояться, если на тебе вины нет?
— Какая вина, побойся бога, что ты говоришь? В чем вина-то?
Я встал и попрощался. Оставаться здесь я больше не мог. Мысль о его возможном вероломстве глубоко оскорбила меня.
Мой уход и, вероятно, моя холодность совсем лишили его самообладания. Он снова стал похож на старого Махмуда, но я был слишком раздосадован, чтобы воскрешать его из мертвых.
— Погоди, посиди,— просил он.
— Пора.
Так и оставил его одного с мышами, кошками и страхом; уже на улице мне пришло в голову, что поступил нехорошо, но я не вернулся.
16. Надгробная надпись
На следующий день в полдень, когда я пришел домой, Тияна сказала, что меня искал Махмуд.
Я объяснил ей, зачем я ему нужен: он снова почувствовал одиночество, торговцам не доверишь своих страхов; похоже, у него были дела с Османом, и сердар Авдага в чем-то его подозревает.
Не желая ее пугать, я намеренно напустил туману, но она отнеслась к моему сообщению с полным равнодушием: и как мужчинам не надоест заниматься глупостями? У нее заботы поважнее. Она показала мне шелковый платок, который ей подарила Паша, жена Махмуда, расшитый в середине и по краям желтыми и голубыми цветочками. Разве он не лучше всей этой вашей возни?
Они крепко подружились, просто жить друг без друга не могли. Если Тияна не шла на Вратник, Паша приходила к ней, и тут же затевался разговор, начатый вчера, чтобы продолжиться завтра. Чаще всего говорили о будущем ребенке Тияны, обсуждали детское приданое, гадали, родится мальчик или девочка, без конца перебирали имена — из песен, истории, жизни — и каждый день останавливались на новом, причем одно было хуже другого, и то же самое произойдет, когда ребенок родится, и будет потом человек таскать за собой всю жизнь какое-нибудь немыслимое имя как бремя или надругательство. Паша в этом находила пищу для своего неисчерпанного материнства (двоих детей ей было явно мало, она сожалела, что не родила десятерых), а Тияна, отдавшись радостным заботам, забыла про все свои страхи и зловещие предчувствия и с полной серьезностью занялась приятными пустяками, с удивлением ощущая себя счастливой и гордой.
Я оказался забытым, оттесненным в сторону, не таким нужным, как раньше. Все ее внимание было отдано живому, хоть и не появившемуся еще на свет божий существу, оно было важнее меня, важнее всего на свете. О чем бы она ни говорила, я знал — думает она о нем. Когда она спрашивала, есть ли надежда найти работу, она спрашивала ради него. Если она вспоминала отца, то уже без прежней, пугавшей меня неуемной тоски, а с грустным сожалением, что дед не увидит внука. И наша каморка никуда теперь не годилась — тоже из-за него, к весне надо искать что-нибудь получше — без тараканов, пекла и попросторнее. Все, что она делала, говорила, думала, было рождено одним поводом и одной причиной. Она уже была без ума от своего будущего ребенка и неразумно спрашивала меня, люблю ли я его; боясь показаться чудовищем, я отвечал, что люблю, ведь ей все равно никогда не понять, что матери дорога сама мысль о ребенке, а отец может испытать к нему какое-то чувство, лишь когда он родится или даже тогда, когда ребенок впервые ему улыбнется. Я ничего о нем не знал, он был чужим и далеким; она же постоянно ощущала его как часть себя. У меня он вызывал тревогу — я боялся за нее, боялся перемен, которые он внесет в нашу жизнь; Тияна же видела в нем смысл жизни, и потому для нее было вполне естественным отдать эту жизнь ему и его счастью. Я волновался, с ужасом думая о том, что с ней будет, если она вновь выкинет; она же была спокойна, ровна, в ней и вокруг нее все было таким, как надо, все наполнено смыслом и содержанием. И придал всему порядок и смысл ребенок, которого она носила под сердцем.