Случалось, хлопоча у печки, она вдруг останавливалась, широко и удивленно открывала глаза, блаженно улыбалась и медленно опускалась на диван, прямая, торжественно-собранная, а рука нежно ложилась на округлившийся живот.
— Шевелится,— говорила она, зардевшись от счастья.— Ножкой толкает.
Никакая добрая весть, никакой подарок, никакое богатство не способны были доставить ей такую радость, как тихое движение живого существа в ее утробе. Она ждала нового толчка, как наивысшего блаженства, мечтала о нем, как мечтают о любви.
Тронутый ее волнением, не совсем для меня понятным, я подходил к ней, стараясь не спугнуть ее торжественности, брал за руку и говорил, что люблю ее. Она легонько сжимала мои пальцы, благодаря за то, что я подошел к ней из-за него, что люблю ее — из-за него, что мы вместе — из-за него. Я великодушно прощал ей эту несправедливость, подавляя в себе обиду на то, что отошел на второй план, грусть из-за того, что потерял ее, и все же надеялся, что рождение ребенка вернет мне Тияну.
Жалко, что пришел конец нашим разговорам обо всем на свете, что я уже не могу, как прежде, делиться с ней всем, что со мной происходит,— радостями, печалями, страхами. Все это я сейчас переживаю один, она потеряла к этому интерес, слушает равнодушно и вполуха, отвечает неохотно и без участия, оставляя меня наедине с моими мыслями, а впрочем, возможно, она убеждена, что мы чувствуем одинаково.
Спрашивал меня и сердар Авдага. Какая удача, что он меня не застал! Не обнаружив меня, он наверняка навалился на Махмуда, как и вчера доведя его до безумия.
Они искали меня, я искал Османа Вука. Его тоже не было, слуги знали только, что он куда-то ускакал на коне, и больше ничего. И Шехаги не было, видно, уехал по делам. Осман как-то поминал про скупку шерсти, а возможно, Шехага на охоте, ведь всеми делами заправлял Осман.
С Османом я встретился лишь спустя три дня и рассказал ему, как сердар Авдага допекает меня и Махмуда расспросами. Он отмахнулся, не придав этому никакого значения, а когда я сказал, что он подозревает Махмуда в сговоре с тюремщиком, Осман расхохотался:
— При чем тут Махмуд! Кто рискнул бы положиться на Махмуда в таком деле?
— А кто же тогда?
— Откуда я знаю?
— А почему же ты уверен, что это не Махмуд?
— Не годится он для таких дел. Сидеть в лабазе и принимать зерно — это он может. Я даже не ожидал от него такой прыти. Представляешь, завел кошек — мышей изводить! Смех, да и только. Но там он на месте.
Он демонстративно свернул разговор на другое, не желая говорить о своих заботах. Возможно, для моего же блага он не хотел меня ни во что посвящать. Чего не знаешь, о том не проговоришься.
Я признался, что мне показалось, будто они с Махмудом все от меня утаили, а сердар Авдага, напугавший меня до смерти, открыл мне глаза. Потому я и хожу за ним вот уже три дня.
Не было меня в городе, сказал он. За шерстью ездил и Шехагу искал. Снова исчез. Как-то на рассвете ускакал, и никто не знает, где он. Ханум обезумела от страха, ночи напролет не спит, ждет мужа. Несчастная, то терзается из-за сына, то дрожит из-за мужа. Да и он беспокоится, снег, ночи холодные, а Шехага во хмелю совсем разум теряет (потому и пьет), всякое может случиться. Осман уже давно начеку, Шехага вдруг потребовал у него отчет и список всех должников, хотя они все счета подбили два месяца назад, а потом послал за Моллой Ибрагимом, видно завещание менял. Потому Осман и смотрел за ним в оба, ровно сторож, а тот возьми и сбеги, чуть только он заснул.
— Что же ты теперь будешь делать?
— Ничего. Ждать.
А неспокоен он еще и вот почему. За день до того, как Шехага пропал, к нему заходил Джемал Зафрания и просил помочь им с кадием. Кадий должен был стать муфтием, а Зафрания — судьей. Но тут выкрали Рамиза, и ненавистники всю вину за это возлагают на них и постараются им помешать. Хорошо бы Шехага, которого они очень почитают, замолвил за них словечко перед вали, тот послушался бы его. И кадий и Зафрания были бы ему благодарны до гроба и сумели бы ответить на добро добром. Куда они метили, на что намекали, Осман понятия не имеет, только Шехага разъярился и встретил Зафранию в штыки, что на него совсем не похоже — не любит он без нужды обижать людей. Так и сказал Зафрании, мол, просишь о помощи, а на самом деле хочешь, чтоб он, Шехага, не становился поперек дороги. Зачем лгать друг другу? Не станет он им помогать, все сделает, что в его силах, чтоб помешать их возвышению, потому что они не заслуживают и того места, на котором сидят, куда же им еще выше лезть? Пусть сидят и не рыпаются — люди честнее и умнее их ходят без дела или смотрят на них со страхом. И пусть думают, что делают, потому что жалуются на них люди, а слезы бедняков даром не проходят. За что он должен им помогать? Чем они заслужили его помощь?
Османа удивляло, для чего Шехага все это наговорил, мог ведь пообещать и ничего не сделать — так бы и вышло, как хотел. Но Шехагу уже скрутило горе, и в Зафрании он увидел того неведомого и безымянного судью, который приговорил его сына к смерти или приговорит еще кого-нибудь, вот и не удержался, излил на него всю свою ненависть и тоску по сыну. Зафрания вышел белый как полотно, держась руками за стены. А Шехага отправился к вали, чтобы воспрепятствовать этому совершенно его не касающемуся повышению. Приди к нему Зафрания в более удачную минуту, когда тот не был бы в гневе и ярости, пожалуй, кончилось бы тем же, только разговор был бы учтивый. Но Шехага совсем потерял власть над собой; чем ближе старость, тем сильнее терзает его мысль, что после него не останется ничего, даже имени. Теперь между ними открытая война — тайная или явная, конечно, один черт, но надо держать ухо востро, те тоже не ангелы и при первой возможности на удар ответят ударом.
— И ты будь начеку,— сказал он смеясь,— ты на нашей стороне.
— Поэтому они и подослали ко мне Авдагу?
— Авдага самый из них глупый и самый порядочный. Он как дикий кабан — нападает открыто, не ведая, что творит. Может, и они послали. Улики ищут, без верных улик не осмеливаются подступиться к Шехаге. А где их найдешь, эти улики?
— А Скакавацы не скажут?
— Если замешаны, не скажут. Можешь не бояться.
— Я и не боюсь.
— Слава богу. Страх — главный предатель.
Удивительный человек этот Осман, спокойно и холодно судит обо всем на свете, все видит, но и тени страха не испытывает, наоборот, будто даже получает удовольствие от всеобщей заварухи. Ум и хладнокровие его вызывают уважение. Он словно защищен броней Шехагиного могущества, собственного бесстрашия, высокомерия и презрения к людям, дерзостной хитрости, бесцеремонности, способности действовать и молчать, ибо главное для него — дело, а не разговоры о нем. Преданность его Шехаге, видимо, зиждется на том, что он чтит его силу и нуждается в его защите, предоставляющей ему полную свободу действий. Да, пожалуй, они чем-то и схожи, много лет вместе, друг от друга ничего не таят и не могут утаить, настолько они знают друг друга, оба одинаково жестокие, одинаково коварные, одинаково далекие от людей, хоть и каждый на свой лад. Шехага — в силу незатухающей ненависти, Осман — холодного презрения.
Расставшись с Османом и продолжая думать о нем, я слишком поздно заметил сердара Авдагу и не смог свернуть в сторону. Случайно ли он оказался здесь, поджидал ли кого, а может, знал, где я был, но, так или иначе, дьявол послал его мне навстречу и молча пройти не было никакой возможности. Смотрел он на меня так, словно нас с ним связывает общая тайна, или как добрый знакомый, который ждет, что я остановлюсь и мы поболтаем о том о сем. Все же по моему виду и кислой физиономии он понял, что встреча с ним не вызывает во мне восторга и, если меня не окликнуть, я пройду мимо не задерживаясь.
— Где был? — спросил он бесстрастным голосом, точно его это совершенно не волновало.
— Шатаюсь.
— Ты был у Османа Вука.
— Раз знаешь, зачем спрашиваешь?