Литмир - Электронная Библиотека
A
A

О сыне он упомянул, лишь говоря о жене, но я знал: он не может его забыть. И меня берет с собой вместо него, в его сознании мы как-то соединились: были на одной войне, ровесники, даже родились в одном месяце, и глупость сделали одинаковую, вот только последствия разные. А он, попытавшись утишить свое горе ненавистью, сейчас пытается смягчить его заботой о других. Не выйдет: боюсь, что сознание своего несчастья станет у него еще сильнее от близости нашего счастья, но он ищет лекарства от своего недуга, как безнадежный больной, которому уже нечего терять.

Я не допущу, чтоб он возненавидел меня, когда к нему снова придет разочарование, когда он увидит, что и это лекарство не помогает, вовремя отойду, но сейчас отказать ему я не в силах.

Тронуло меня его горе, которое он скрывает и не может скрыть, и безуспешные поиски утешения. И сейчас ему не найти его. Я не могу быть другим — человеком, живущим в его памяти, тень мертвого сына всегда ему будет милее и дороже его живого подобия. Но какое-то облегчение, пусть ненадолго, я ему принесу. И то хорошо.

Ну что ж, отправлюсь в эту дорогу надежды. Мое дело быть при нем, остальное он додумает сам. Все, что сочтет нужным.

18. Смерть в Венеции

Надо ли мне было отправляться в этот далекий путь? Снялся с места я легко, не чувствуя ни охоты, ни нужды, вняв лишь просьбе другого. А может быть, и мне будет полезно поглядеть на этот удивительный романский мир. Говорю «может быть», потому что сильно в этом сомневаюсь. Кроме торговцев, ездят по свету люди мятущиеся, не выносящие одиночества, они гонятся за новыми впечатлениями, новыми видами, давая пищу глазам, но душа их остается пустой.

Что я увижу? Благоденствие или убожество? Благоденствия с собой не унесешь, а убожества и дома с избытком, горести других вряд ли могут служить утешением в собственных. И все-таки чем черт не шутит!

Однако чем больше я удалялся от Сараева и Боснии, тем сильнее овладевали мной малодушие и даже страх. Особенно по вечерам и ночью. Для этого не было никакой видимой причины, я не боялся чего-то определенного, а смута в душе росла и росла. Все во мне словно встало на дыбы, точно я заболел неведомой болезнью, проявляющейся не болью, а страхом. На душе было пусто и грустно, края вокруг чужие и грустные, люди холодные, небо далекое, мир зыбкий, мысли тревожные.

Все вокруг не мое, замкнутое, недоступное.

Мною овладевало все большее беспокойство.

Хорошо помню, как в подобные минуты крайнего смятения я воспринимал самые обычные вещи. Мы приближались к морю. Суровые боснийские снега остались в двух днях пути за нами, но, когда даль растопила их, они показались мне вдруг такими милыми! Серые голые горы вызывали тошноту. Внезапно на вершине горы показался обычный приморский дом, крытый каменными плитами, на убогом дворе, огороженном ветхим плетнем, на фоне затянутого облаками неба стояла старуха в черном; она что-то кричала кому-то, кого я не видел, одна-одинешенька в неоглядном пространстве каменистых гор. В другом случае я подумал бы, что она кричит соседке, или кому-то из домочадцев велит присмотреть за скотиной, или еще что. Но теперь я воспринял ее как воплощенное отчаяние. Я полностью ушел в созерцание этой картины, не в силах подавить в себе ощущение дрожи и ужаса: последний человек, один на всем белом свете — все прочее превратилось в камень,— посылает в небо горестные вопли.

«Что меня ждет здесь? — в панике спрашивал я себя.— И разве где-нибудь бывает иначе?»

Потом тоска моя несколько улеглась, стала привычной. Когда, достигнув моря, наши вооруженные проводники двинулись в обратный путь, я умирал от зависти, считая их самыми счастливыми людьми на свете, потому что они возвращались в Сараево, от которого я уходил все дальше и дальше. И чувствовал все большую неуверенность, словно лишался корней, которые держали меня на одном месте. Теперь я нигде.

С мучительной тоской думал я о Тияне, расстояние между нами вызывало боль, время, проведенное без нее, вызывало боль. Я был одинок и никому не нужен, пока счастливая звезда не привела меня к ней. Душа во мне угасла, Тияна дала ей жизнь, проявив ко мне большее милосердие, чем к ребенку, которого носила под сердцем. Война и жизнь выбили почву у меня из-под ног, она дала мне уверенность, но ощущал я ее только тогда, когда она была рядом. Она — земля, питающая меня своими соками, она — воздух, которым я дышу, та сторона моей жизни, которую всегда освещает солнце.

Зачем я уехал от нее?

Я думал о шалопутном Махмуде, заплакавшем при прощанье то ли оттого, что не он едет в Венецию, то ли оттого, что долго не увидит меня; думал об убитом сердаре Авдаге, не позволявшем мне скучать и дремать; думал о добром, перепуганном Молле Ибрагиме, который радовался моему путешествию, не предполагая, что мне будет так тяжко; думал я и о своей убогой каморке, представляющейся мне теперь самым прекрасным местом на земле, думал о нашей нищей улочке с покосившимися заборами, думал о всем том, что ощущал своим, пусть ничтожном, но родном и милом.

Думал и тосковал.

К счастью, пока мы ехали верхами, у меня болели спина и ягодицы; от морской качки выворачивало наизнанку, высокие волны и необозримые морские просторы наводили на меня ужас. Физические страдания спасали от душевных мук.

Шехага выглядел мужественнее и веселей меня. Он привык к сомнительным прелестям путешествия, да и нрав у него другой. Я никогда не знаю, как поступлю в следующую минуту, а он держит себя в узде и делает лишь то, что отвечает его самолюбию и гордости, кроме, конечно, случаев, когда на него нападает тоска. Не берусь судить, соответствует ли состояние его души выражению лица, но приветливая улыбка и спокойный взгляд серых глаз открыли мне нового Шехагу — путешествие словно преобразило его. Оживился, все его интересует, с людьми учтив и весел, никаких жалоб на еду, помещение, весь светится, точно ждет от этого путешествия чего-то особенно приятного.

Меня встречает с мягкой улыбкой близкого человека, о предметах горестных не заговаривает, молчит и о своей ненависти, держится откровеннее, чем раньше, рассказывает о сыне и своей тоске по нему, правда скупо и немногословно, но, принимая во внимание его обычную замкнутость, все же неожиданно. Говорит и обо мне, о моем будущем, предрекает мне много детей — нельзя испытывать судьбу одним ребенком,— интересное занятие, семью, которая будет любить меня и станет моей крепостью, в ней я смогу укрыться от мира. Нет ничего важнее покоя и счастья, созданного своими руками. Такое счастье надо беречь, окружить его рвами, никому не позволять ставить его под угрозу. Пусть меня другие не волнуют: жизнь жестока, люди злы, и их надо держать на расстоянии, подальше от всего, что принадлежит тебе и дорого тебе!

Я не мог согласиться с его рассуждениями, порожденными опытом и мудростью в ту пору жизни человека, когда мудрость уже без надобности. Жизненная мудрость — несчастье, а вовсе не благо.

Она остерегает тебя на каждом шагу, портит тебе любое начинание, подсовывает множество причин, согласно которым лучше молчать, не рыпаться и ни во что не вмешиваться. То, чем занимается студент Рамиз, отвергла бы любая жизненная мудрость. А Рамиз вселяет в души людей надежду. Мудрость труслива, малодушна, опыт помогает не жить, а пресмыкаться. Мудрость и опыт не приемлют сущее, но и не борются с ним. Только отсутствие опыта и безрассудство дают крылья! Тот, кто не прислушивается к чужому горькому опыту, разобьется, это верно. Но он взлетит, вырвется из болота, оставит по себе светлую память, и она не исчезнет. Будь побольше такого безумства храбрых, может быть, опыт веков и перестал бы нас пугать.

Я не спорил с ним, за свой опыт он заплатил слишком дорогой ценой, было бы жестокостью опровергать его голословными принципами, которых я сам не придерживаюсь.

На море Шехага вдруг снова переменился. Замкнулся, ушел в себя, часто сидел один. Говорил он меньше и без прежней убежденности, с каким-то даже страхом, весь обращенный к чему-то внутри себя. Или вдруг останавливался на полуслове, широко раскрыв глаза, словно его пронзало внезапное мучительное воспоминание или он прислушивался к чьему-то, только ему слышному голосу. Продолжалось это мгновенье, потом я не мог сказать с уверенностью, было ли это на самом деле, хотя моя собственная взвинченность убеждала меня в том, что я не обманывался.

166
{"b":"278535","o":1}