— Поклянись! Не словом, не душой — жизнью поклянись!
Осман произнес клятву, будто казня себя, и вышел из комнаты.
Он вызывал жалость.
— Зачем ты так? — укорил я Шехагу.
— Я загадал: выиграет он — и я выиграю. Кажется, мы оба остались в проигрыше.
— Как это? Не понимаю.
Он отмахнулся, не желая отвечать.
Бодрости ему хватило ненадолго. Не в силах поднять руки, он беспомощно теребил одеяло, на побелевшем лице выступил пот, губы скривила гримаса боли.
Мне показалось, он умирает.
— Шехага, что с тобой! Шехага! — испуганно звал я его.
Он начал клониться набок — вот-вот свалится с постели; я положил ему голову на подушку.
Несколько мгновений он лежал спокойно, а потом медленно поднял веки, открыл угасшие зрачки, почти мертвые. С натугой улыбнулся и даже сказал, чтоб я не пугался. Я и не предполагал в нем такой силы духа. За врачом он снова не разрешил мне идти.
— Нечего впутывать в наши дела иностранцев,— прошептал он.
Я не понял, о каких делах он говорит.
Постепенно в глаза его вернулась жизнь, и он посмотрел на меня долгим, пронизывающим взглядом. Словно чего-то искал, пытался прочесть на моем лице. Почему он не спрашивает? Я бы все ему сказал. Думаю, что все.
— Не бойся,— сказал он тихо, но твердо, почти грозно.— Я не умру. Не все еще сделал. Я должен отплатить за причиненное мне зло. Негоже оставаться должником.
— Зачем думать о мести? Неужто все счастье в этом?
— Будто счастье в жизни, а вот живу.
— Месть все равно что хмель. Стоит только начать — конца не будет. И зачем сейчас об этом думать?
Он крикнул рассерженно:
— А о чем же мне еще думать?
Но внезапно замолчал, испуганно схватился за край одеяла и потянул его к подбородку, из груди его вырвался крик боли, будто судорога свела все нутро. К счастью, приступ продолжался мгновенье, он успокоился и отклонил полотенце, которым я утирал ему покрывшийся испариной лоб.
— Не надо,— сказал он тихо.— Где Осман?
— Не знаю, куда-то ушел. Я не могу тебе помочь?
— Где Осман?
— Не знаю я, где Осман. Что ты хочешь? Скажи мне.
— Ты не годишься.
— Для чего не гожусь?
— Пожалуй, я этого ждал, но не сейчас и в другом месте. Не здесь и не так.
— О чем ты, Шехага?
Его вид, непонятные речи, музыка и веселые голоса, доносившиеся с улицы, унылая комната, пугающая, неведомая мне тайна — все это привело меня в состояние крайнего возбуждения.
Приступы повторялись все чаще, болезненная судорога сводила лицо в жуткую гримасу, силы таяли.
Его мутило, казалось, вот-вот начнется рвота, он глубоко втягивал воздух широко открытым ртом, старался удержать дыхание и все это время не спускал с меня взгляда. Скоро смерть погасит блеск в его серых глазах, которые внушали людям страх.
— Знаешь, что со мной? — спросил он шепотом, когда судорога отпустила его.— Отравили.
— Как отравили, господь с тобой! Что ты говоришь?
— Все нутро горит. И горло. И голова.
— Кто? — крикнул я.— Кто мог тебя отравить?
— А кто не мог? Может, ты. Или Осман. Хотя нет. Ты слаб для этого. Османа с нами не было, а жечь начало еще в пути. Слуги, верно.
— Почему ты не сказал? Всю жизнь таишься. И тут тоже.
— Может, подкупили какого чужака в пути, на постоялых дворах, в трактирах. Настоящий-то виновник в Сараеве.
— Проклятые!
— Позови Османа! И оставь нас одних.
— Догадываюсь, зачем он тебе. Не надо, прошу тебя! Не думай о мести! Ты поправишься!
— Позови Османа!
Я не мог пошевелиться, не мог собраться с мыслями, не знал, что делать. Человек умирал на моих глазах, отравленный, а я думал не столько о случившемся с ним несчастье, сколько о жестокости его и его палачей.
— Опередили меня, перехитрили,— шептал он, с трудом шевеля синими губами.— В чем-то я обмишулился, а может, в ком-то? Или уж ничего нельзя было сделать?
Как поступить? Не слушать его и дать ему умереть, проклиная меня, или послушать и дать ненависти пережить его?
— Пойти за врачом?
— Позови Османа.
Я вышел в коридор.
Осман разговаривал с хозяином гостиницы, итальянцем, на совершенно тарабарском языке, что, однако, не мешало им понимать друг друга. Хозяин встревоженно расспрашивал о больном, опасаясь, что постоялец умрет у него в доме и отпугнет других гостей. Осман же разрывался между желанием припугнуть хозяина и суеверной боязнью слов, которые скажешь ненароком, а они, не дай бог, еще сбудутся, и поэтому только пожимал плечами и отделывался общими философскими замечаниями («все в руках божьих»), показывая вверх, и хозяин растерянно таращился в ободранный потолок, провожая взглядом его указующий перст.
Я сказал Осману, что Шехаге совсем плохо и что он зовет его.
— Что с ним? — испугался он.
— Я иду за врачом.
— Неужто до того дошло? А может, ты зря напугался? Вот уж не везет так не везет! Не даст дьявол встать на собственные ноги, человеком сделаться!
— Ступай к Шехаге!
— Иду. Честно говоря, подозрительна мне его болезнь,— сказал он, нюхом улавливая преступление.
От хозяина гостиницы я запасся несколькими нужными мне словами и узнал, что врач живет — третья улица налево, вторая направо, потом вниз, вверх, снова направо, словом, я его еле-еле нашел; приступ ревматизма, скрутивший лекаря как раз сегодня, помог мне застать его дома.
Мне сразу вспомнился больной травник Махмуда, который всех лечил, а себя не мог вылечить, но выбирать не приходилось. Кое-как мне удалось уговорить врача пойти к больному; дукаты, на которые я не скупился, сдвинули с места его скрипучие кости. Собственно, только дукаты его и убедили, потому что ни он не знал моего языка, ни я его (все выученные слова вылетели у меня из головы, остались лишь два слова: «пожалуйста» и «больной»), и я благодарил бога, что есть на свете вещи, в одинаковой мере понятные всем. Не знаю, что это за врач и как он разбирается в болезнях, да и какой прок знать, если сама судьба послала его несчастному Шехаге. В ревматизме он, конечно, мало что понимает, но Шехага болен не ревматизмом, в его болезни скорее может помочь счастье, чем врач. Но за счастьем сходить нельзя, а за этим хромым увальнем можно. Если счастье улыбнется Шехаге, то он и будет его счастьем.
Перед Шехагиной комнатой находились хозяин и его жена, они были в полном отчаянии оттого, что их заведение постигла такая беда — смерть чужестранца, и в то же время были настолько потрясены тем, что происходило рядом, что стояли как истуканы. Они коротко объяснили врачу, что слуга ворожит.
Не оборачиваясь, а может, и не зная, что они тут, Осман Вук стоял на коленях перед постелью Шехаги и, держа его обессиленную руку, медленно читал свою известную литанию из названий боснийских сел, но не с обычной веселой издевкой над нашей нищетой и убожеством, а глухо и монотонно, будто выполнял тяжелый долг.
В гостиничном номере над Большим каналом, протекавшим по городу Шехагиных грез, под оглушительный грохот карнавала раздавались мрачные слова нашей нищеты и горя:
— Злосело, Черный Омут, Грязи, Гарь, Голый Шип, Голодное, Волчье, Колючее, Трусливое, Вонючее, Змеиное, Горькое…
Вдруг Шехага скорчился, превратившись в клубок непереносимых мук, посинел, и его вырвало в полотенце, подставленное Османом. На губах выступила пена.
Врач подошел к больному, внимательно оглядел его, не прикасаясь к нему.
— Что с ним? — спросил он коротко и, как мне показалось, испуганно. Если мы скажем, что не знаем, и он будет делать вид, что не знает. С судом путаться у него нет никакого желания.
Я пожал плечами. Лучше ничего не знать.
— Сердце,— сказал Осман, ударяя пальцами по левой стороне груди.
Врач кивнул головой. Он так и запишет: умер от сердца.
И нам, и ему это безразлично. Безразлично и Шехаге.
«Это их не касается»,— сказал Шехага. Хвастать нам нечем, а помочь все равно не помогут.
Шехага утих, чуть заметно шевелились лишь пальцы, искали руку Османа.