— Как это подобрал? — начинал кипятиться охотник. — Убил я.
— Ну? — изумлялся Плохая Память. — У тебя и ружье есть?
— А ты что, ослеп, что ли?
— Так это разве твое?
— Тьфу! — плевался любитель охоты.
— Оно и верно, — кричал вдогонку довольный дед. — В телеграфный столб или, скажем, в трактор, может, и попадешь. А в живого тетерева тебе, парь, и браться ни к чему — порох переводить.
В числе друзей у деда считались Васька, сын завхоза техникума, да Колька, сын тетки Веры — почтальонки. Захаживал к Плохой Памяти и Пашка Речников. Иногда они сходились все вчетвером у дедова шалаша.
Так было и на этот раз.
Дед повесил на развилки чайник, готовясь разжечь костер. Васька и Колька, загорелые и исцарапанные, баловались с разомлевшей от жары Тропкой.
В это время, шатаясь от усталости, приплелся и Пашка. В руках он нес мокрый пиджак и обломленное удилище. Не говоря ни слова, он прошел за шалаш и принялся развешивать пиджак на крестовине, предназначавшейся для пугала.
Когда Пашка вернулся к шалашу, костер полыхал вовсю.
— Ну? — насмешливо спросил дед у молча подсевшего к костру Пашки.
Несмотря на то что они были друзьями, дед никогда не упускал случая показать Пашке ничтожность его претензий на великое звание рыболова.
— Жерех сорвался, — горько сообщил Пашка.
— Большой?
— Во! — Пашка развел руками как можно шире и искоса взглянул на Ваську и Кольку.
Те лежали животами на земле и внимательно слушали разговор. Между ними расположилась Тропка. В глазах у ребят горел огонек любопытства.
Пашка свел руки поуже.
— Как? — спросил дед, не глядя на Пашкины манипуляции.
— Да как? Закинул я и сижу.
— На что закинул?
— На червя.
— На червя жерех не возьмет.
— А вот взял. Сижу. Вдруг раз-раз и сразу…
— Так жерех не клюет.
— Клюнул вот. Я начал выводить. Вывел. Смотрю: черт, а не рыба. Тут он меня туда-сюда, я его туда-сюда, а крутик-то там сыпучий, ну и обвалился прямо в воду. Я на него, он от меня. Сломал вот удилище и ушел. А и добыча была бы…
Пашка шумно вздохнул.
— Уметь надо, — назидательно сказал Плохая Память.
Костер трещал. Искры вместе с дымом летели вверх к мигающим звездам. Туман слоями лег в воздухе. Поверх него плавали верхушки кустов. Стали слышными журчанье протоки и шорохи в траве. Пашка сушил штаны и скреб волосатую грудь. Плохая Память заваривал чай.
Ребята дремали.
Пашка был ярко-рыжим и высоким. Плохая Память, наоборот, низеньким и заросшим черной, посеребренной щетиной. Но у костра эти различия терялись, и оба они казались похожими друг на друга. Тем более что у обоих были длинные горбатые носы, за которые бабы, когда еще Плохая Память был перевозчиком, сочинили веселую поговорку: «Базара нос да Пашкин нос — и через Рямху перевоз».
Луга умылись росой. Принесенный издалека липовый запах смешался с запахами полевых цветов. Аромат прошел такой густой волной, что казалось, его можно было пробовать на вкус. Он раздражающе подействовал даже на Плохую Память. Дед закряхтел и полез в карман за махоркой. Васька и Колька, почувствовав, что дед намерен рассказывать, придвинулись к костру. Тропка открыла глаза и насторожила уши.
Вдалеке за туманами бухнул выстрел. Ударила рыба в реке. Сонно крякнула на озере утка. Словно задетая дробиной, сорвалась звезда и прокатилась огненным камешком по темному небу.
Дед не выдержал.
— Охотнички, — презрительно сказал он. — Седьмой десяток живу, а чтоб стреляли, когда мушки не видно, не припомню. Да и охотится-то за чем? Самая большая добыча у них — утка. Ни одного медвежатника теперь днем с огнем не найдешь.
— Так теперь и медведи-то повывелись в наших местах, — заметил Пашка.
— Повывелись, — передразнил дед. — Кто это тебе сказал? Были бы настоящие охотники — медведи найдутся. Охотники повывелись.
Все помолчали, раздумывая о тех давних временах, когда жили настоящие охотники.
— Егор Дубинов был, — размечтался дед, — детина, что твой телеграфный столб. Одного медвежонка на моих глазах кулаком убил. Или Васька Дятлов, веселый парень, тот…
— А сам-то ты, дедушка, убивал медведей? — перебил белобрысый Колька, следивший за дедом с раскрытым от удивления ртом.
— Видеть я их видел сотнями, а убил ни мало ни много… тридцать восемь штук! Вот ведь какое дело, лешая ты музыка.
Пашка недоверчиво хмыкнул.
— Чего еще? — строго посмотрел s его сторону Плохая Память. — Да, тридцать восемь! Вот года четыре назад был у нас случай. Зашел медведь в деревню, а потом и в дом к одним. Хозяйка была дома. Слышит она, стало быть, скребется кто-то в сенях, отворяет — да как заорет. Обратно дверь захлопнула и держит. Потом попробовала снова открыть, чувствует, силенок нету. Испугалась, и память у нее отшибло. Приходят мужики, видят: хозяйка без памяти лежит, а медведь мертвый в сенях, дверь прижал.
— А от чего он умер-то? — спросили одновременно Васька и Колька.
— Известно от чего, от медвежьей болезни. Крикнула она, ну он и умер. Сердцем оказался слаб.
— Верно, — подтвердил Пашка. — У нас в деревне одна девочка веретена через речку несла, а на берегу медведь спад. Она заголосила с испугу, а с ним медвежья болезнь приключилась. Ну и тоже подох.
— Дедушка, а дедушка, — попросил Колька, — расскажи, как ты сам медведей убивал.
— Да ведь как? — задумался Плохая Память. — По-разному, стало быть. Когда на лабазе, когда в берлоге, когда на дороге. Мать вот у Тропки была, — показал он на присмиревшую собаку, — хорошо медведя из берлоги выманивала. Правда, и сама Тропка куска без разрешения не возьмет. Но мать еще умней была.
Тропка, смотревшая на деда прищуренными глазами, одобрительно чихнула.
— Шли мы раз это по лесу, — продолжал, затянувшись махорочным дымом, дед. — А медведь, лешая ты музыка, полез на дерево за пчелиным роем. Два дуба там, повыше Сыпучего камня, срослись, между ними рой привился. Полез мишка, а пчела его в нос и саданула. Помутилось у бедного в глазах, и полетел он вниз, да и застрял лапой в развилке. Висит на одной лапе и орет на весь лес. Собака меня вывела по следу, тут я его и кончил. Здоровый был.
— А как же ты его снял? — спросил Пашка.
— Известно как. Залез, вырубил лапу ну, он, стало быть, и свалился.
Всходила луна. Через редкие сосны дальнего бора она казалась небывало огромной. Очертания предметов стали загадочными. Слушатели сгрудились ближе к костру.
— А вот двадцать пятого медведя, — приглушенным голосом сообщил дед, — убил я прямо на лошади. Верхом он ехал.
— Как это? — изумились ребята.
— Стало быть, так. Жил я в поселке, повыше Говорливого камня. Пастух выгнал лошадей на опушку и ушел, лешая ты музыка, куда-то. Одна лошадь легла, а медведь-то и вышел. Молодой он был, неумелый, кинулся на спину к ней, она вскочила и понесла. У него, вишь ты, все лапы сорвались, а одна, которой вцепился, в обнимку получилась. Не может он отпуститься, а кобыла несет. Стал он, стало быть, другими лапами за ветки хвататься, за деревья, что по дороге были, да все уцепиться не может. Перед поселком-то было кладбище. Он тем же манером за кресты. Один крест подгнил, обломил он его, ухватил под мышку да так в поселок и вкатил на кобыле, с крестом под мышкой.
— Да-а, — протянул Пашка.
— В поселке переполох, — не обратил внимания дед на Пашкин возглас, — кто ревит, кто бежит, кто в доме хоронится. А председатель выскочил на улицу в одних подштанниках, решил, что балуется кто-нибудь, народ пугает, летит посередь дороги и орет: «Слезай к чертовой матери, под суд отдам!» Вот тут я его и прикончил.
— Кого? — ядовито спросил Пашка. — Председателя?
— Дурак, — рассердился Плохая Память.
Помолчали. С озера потянул прохладный ветерок.
Луна вышла из-за бора и сияла вовсю — было полнолуние.
— А ведь и страшно иной раз, лешая музыка, — устроившись, продолжал дед. — Идешь на лабаз, скажем, в новых лаптях. Лапти скрип-скрип, а кругом тишина. И вот бредет он…