— Ну, послушаем сказку, — недовольно пробурчал Митька, видя, что большинство не на его стороне, и присел к костру, независимо отвернув лицо в сторону реки.
— Какую сказку? — вдруг рассердился дядя Саня. — Какую такую сказку? То, что Верка в Глухом по ночам кричит, — это, верю, сказка. А разве я об этом? Какая сказка, когда я Верку с детства, как тебя, знал, в ту пору, когда она по деревне ребятенком бегала? И после. А ты тогда — под стол пешком, для тебя, конечно, сказка…
Дядя Саня счел, очевидно, ненужным далее отчитывать Митьку и повернулся ко мне.
— Дело тут простое и короткое. Жила у нас в деревне, три дома от меня, Верка Лузгина — Алексея Лузгина дочка. Когда подвыросла, завлекательная на вид стала. Начали парни за ней, один, другой… Ну, как водится, она одного присмотрела, Борьку Чеснокова. Стали подруживать.
Друг на друга они очень похожи были: черные, глаза у обоих, как у цыган. Им все говорили: «Судьба». Судьба так судьба, еще крепче стали они дружить. В деревне, сам знаешь, парень со своей залетиной где-нибудь по сторонке ходят, на глаза не лезут, хоронятся. Ну, а эти у всех на виду похаживали: жених, мол, и невеста. Не стеснялись. Хотя, между прочим, — дядя Саня искоса поглядел на Митьку с Ленкой, — точно известно: лишнего ни грамма не позволяли. Да.
В общем, они бы тут раз-раз — и обженились. Да война, как на грех. Борьку сразу же в сорок первом, в июне, и призвали. Ну, попрощались, пошел. Ранило его несколько раз: под Москвой, под Оршей, потом еще где-то. Да все бог обносил — легко. Подлечится в госпитале, снова воюет. На побывку так и не бывал. Дошел до Германии, в Германию вступил. С Веркой они, конечно, переписывались.
Она сильно его ждала. Все, понятно, сильно ждали, а она уж очень неспокойная какая-то. Чуть писем нет — ходит как туча. Молчит, глазами черными сверкает. Раненый лежит — еще того сердитей. А как в порядке все — радости у нее, что у малого дитя.
Много ведь можно вспомнить… Как и носки, да варежки, да прочее всякое теплое она посылала. И ей посылки приходили. И о письмах… Да что говорить, время такое было, вспоминать неохота. Тут и радость тебе, коли вернулся, и слез без конца и краю. Короче скажу, кончилась война. День Победы. А Верке как раз, совсем недавно, письмо от Борьки было. «Жив, здоров…» и другое такое прочее.
Дядя Саня помолчал, пошевелил палкой угли в костре и словно нехотя добавил:
— Д-да. А потом похоронная пришла. Седьмого, за два дня до Победы, какой-то леший в него пульнул. Всю войну прошел, а тут — на тебе… Между прочим, двоюродный племянник он мне.
Наступило молчание. Дядя Саня все подшевеливал костер, так что от полуобгоревших сучков взлетали и таяли в дыму снопики искр, а за ними взметывалось пламя. Палка, которой он действовал как кочергой, загоралась, и дядя Саня сбивал огонь, водя палкой по мокрой траве.
Пала роса. Туман выполз из низин, растекся по лугу и начал отделяться от земли. А роса высветлила, вымыла, отяжелила травы. Нескошенные частички луга, те места, где неудобно было брать косилкой, осеребрились. По серебряной закрайке в глубину зарослей Глухого болота темной ниткой виляла пешеходная тропинка.
— Ну вот, — снова раздался голос дяди Сани, — она и плакала, и не верила, и ждала, и опять плакала. Потом категорически заявила: «Жив, говорит, и ничего больше слышать не хочу!» И замолчала. Странная малость стала. Молчит и все в свободное время сюда, на Кудрявые луга, ходит. Цветы собирает, песни какие-то потихоньку поет. Смеется нехорошо. Они часто тут с Борькой хаживали.
После, видно, умом мутиться начала. Так все нормально, а как придет сюда, сама не своя. Заладила на закате ходить, ночью домой вертается. А раз совсем неладно получилось. Бродили здесь парень с подружкой. Догнала их, зашла вперед, встала и смотрит на них. Они обойдут ее, она опять обгонит, на пути им становится. Затем подружку от парня в сторону отозвала и тихо спрашивает: «Ты с кем это ходишь?» Та говорит: «А ты не видишь, что ли? С тем-то и тем-то…» Тогда Верка прямо ей в глаза поглядела и высказывает: «А я думала, ты с Борькой моим. Смотри, не обманывай. А то…» И пальцем ей погрозила.
Не успели бабы об этом разе посудачить вдоволь, как новое дело. Пропала Верка. Через день после этого случая, аккурат около преображеньева дня, в ночь из дому ушла. А гроза была — страх смотреть. Молнией сарай зажгло. А уж дождь — в одну капельку. Все залил.
Два дня всей деревней искали. На вторые сутки под вечер нашли. Тут в середине Глухого болота озерцо есть. Там она и уходилась. Ненарошно, видать, не с цели. Забрела не от; ума, а оттуда ночью навряд ли выберешься. И зыбко, и топко, и глыбко, и вода — ледянка. И гроза — не приведи бог. Косынка ее беленькая путь показала. С волос сорвалась, на ольшинке прицепилась, когда Верка до своей смерти шла.
— Понял? — вдруг почти крикнул дядя Саня в сторону Митьки. — А ты — ска-азка… Сам ведь знаешь, слыхивал не раз… Это потом уж бабы всякое с перепугу наплели.
Все, в том числе и Митька, который, видимо, уже сожалел, что брякнул неудачное слово, поглядели в сторону кустов Глухого болота. Еще выше поднялся туман. Белым островом повис он над черной путаницей ветвей. С обеих сторон этого острова высовывались, как руки, полупрозрачные дымки-рукава. Они поднимались к небу и, казалось, стремились схватить рваную тучку, которая так и осталась ночевать над Глухим болотом, схватить и утащить ее в неразбериху зарослей.
Опять проплакала и просмеялась странная птица. Ленка поежилась, прижалась к Митькиному боку и скороговоркой, как детскую считалку, сказала:
— Ой, боюсь, боюсь, боюсь.
— А бабы, — дядя Саня чуть приметно усмехнулся, — ну и выдумывать. Не нанимать. Будто, слышь, Капка из Раскатова Верку здесь, недалече, видела. Капка, дескать, с дружком рассталась, домой бежала. Вот и видит: стоит Верка за кустом, в упор на нее глядит и пальцем манит: «Подойди». Платье на ей белое, коса черная расплетена, глаза большущие. А палец белый-белый, тонкий-тонкий. Капка как сиганет…
— Ой-ой! — негромко вскрикнула Ленка и невольно ухватилась за Митькин локоть.
— Ну, глупости, — недовольным тоном отозвался Митька. — Чего трясешься? Не маленькая, чай. От ерунды-то от всякой.
— Пойдем-ка, — поднимаясь, предложил мне дядя Саня. — Посмотрим крюки, которые первыми закинули.
…Мы спустились под берег. Вода чернела. Наступало самое темное время ночи, и редкие звезды проглянули на небе, поблескивая неярким сиянием. Под шагами осыпались в воду с булькающим звуком куски сухой глины.
Вынули двух порядочной величины окуньков, решили эти крюки больше не ставить и полезли обратно на крутик.
Когда выбрались из-под берега, увидели, что Ленка и Митька все еще сидят у костра. Ленка молчит, а Митька, как недавно дядя Саня, ворошит палкой в костре и о чем-то говорит.
— Обожди, — сказал дядя Саня. — Давай здесь лесы смотаем. Пусть их говорят.
И прибавил вполголоса, со смешком, словно для самого себя:
— Ленку теперь от костра за уши не оттянешь. Трусиха она — не приведи бог.
— Так зря ты при ней рассказывал, — заметил я. — Напугал только.
Дядя Саня помолчал, возясь с запутавшейся леской, а потом со строгой ноткой в голосе заявил:
— Нет, не зря. Гулять, пусть гуляют, но чтоб все по-хорошему. Женятся — я не против. Митька — парень дельный. Но и настырный он, и балованный. Ленка, конечно, девка серьезная, но все же. Сейчас, знаешь, какой дух от земли? Чуть нагнешься — так голову и закружит.
Опять помолчал. И вдруг еще строже сказал:
— И притом пусть подумают… какая она настоящая-то бывает… В общем, любовь.
Мы не спеша приводим в порядок свою рыбацкую снасть, а Митька все говорит, а Ленка слушает. Ночь плывет к рассвету. Костер постепенно гаснет. Затем Митька встает. Поднимается и Ленка, и оба тихонько бредут от костра.
— Ишь ты… — неопределенно замечает дядя Саня.
Ленка и Митька повертывают к костру, проходят несколько шагов, опять повертывают и медленно направляются к телегам и Стогам.