— А чего жалеть? — снова повторял Анатолий Федосеевич. — Крупные поселки должны образоваться — и все тут. Правильно их еще до войны свезти хотели. Хутора, видишь, развели. Кто хутор любит? Кто в лес глядит, кто на елку молится. Я, конечно, могу жить в хуторе. Дак то я. Знаешь, кто я? Тут один командированный, знаешь, как нас назвал? Боригены! Во!
— Аборигены, что ли?
— Во-во. Я потом у директора школы спрашивал. Туземцы, говорит. Местные люди, значит. Вот я и есть определенный местный человек. Здесь пуп резали, здесь жил. здесь помру.
— Ну, заладил! — сердилась бабка Настя.
— А ведь в молодости и я куда не такой был, — продолжал Щепов, не обращая на бабку внимания, — на людей тянуло — боже ж ты мой! Где сходка, там и я. Приехали в партию записывать — я первый. Это в эсеры, значит. Потом приехали в большевики записывать. Я опять первый.
— Замолол, — махнула рукой бабка.
— Потому что интерес ко всему имел. Так и теперешняя молодежь, где людней, туда и прет. А ты как думал? Это мне на хуторе все равно. Ты бы вот сумел год на хуторе один прожить, как Агашка-монашка?
— Сумел бы, наверное, — пожал я плечами.
— Знаю, — твердо сказал Щепов. — Прожил бы и не охнул. Потому — такой вы народ. Тут у нас летось писатель жил. Так, поверь, — никуда. Ни в район, ни в кино, ни на гулянку. Читает да пишет, пишет да читает. В лес да в поле. Уважительный, правда. Я еще с ним выпивал.
— Эва, с кем ты не выпивал, — вставила бабка.
— Такой проживет па хуторе хоть сколь. А молодежи шум нужон, движенье, чтоб кипело все кругом. Я такой же был. Да хрен с ними, с деревеньками! И уезжают не все, возвращаются некоторые. А что Гарька говорит?
— Нашел кого вспоминать, — зашумела бабка. — Бродяжку чертову, путаника неумного! Племянник на морях там, на севере, — пояснила она мне, — кильку ловит. Деньги большие зашибает. А как приедет, все моего за собой таскает. Этот дурачок и слушает его. Так тот хоть молодой, а этому-то восьмой десяток, прости, господи, меня, грешную.
Бабка пошла жаловаться мне, что Гарька для Анатолия Федосеевича главный авторитет, что старик ни в грош не ставит трех своих дочерей и хороших, умных их мужей, что из всей многочисленной родни полное уважение от него одному Гарьке, а остальным поменьше. А Щепов рас хмелел, и его несло дальше:
— Гарька чего говорит? «Погоди, говорит, придумают машину на энергии атома. С одного конца, говорит, запихнут самосвал травы, с другого подставляй фляги — молоко льется». А что? Очень может быть. К этому идем.
«Читает, видно, твой Гарька и научную фантастику», — подумал я.
— К этому! — горячился Щепов. — Сам посуди. По луне катаемся, а моя старуха лен руками поднимает. Рази это порядок? Значит, когда дойдет до нас срок, такие машины дадут, что ох!
— Ну, а покато? — спросил я. — Людей пока много надо.
— Чего много? Чего много? У самого райцентру птицефабрику строят, все наши птичники курам на смех будут. Во! Свинофабрику заложили, мяса даст за семь колхозов. Я сам на совещании был. И где закладывают, знаю. Как построят, народу там не много потребуется. Пускай молодежь себе катит, счастья ищет.
— Нельзя без молодежи, — твердо сказал я. — Даже и при такой технике. Ведь до нее дожить надо. А не только вашего-то, нашего-то поколения все меньше. Молодежь должна все в руки брать.
— А я рази против? — Щепов усиленно и озадаченно заморгал здоровым глазом. — Ну-ка, дотянем остатки. Закусывай. Я тебя потом еще рыжиками угощу — был уже первый слой. Я не против. Так ты создай молодежи условия. Чтобы людно было, весело жить. Это мне один хрен. Гарька что говорит? «Я бы, говорит, здесь остался. И на длинный рубль мне плевать. А вот мне трубы не хватает для пейзажу. Мне, говорит, на елки тоска смертная смотреть. Я, слышь, сам в лесу вырос. Была бы труба, я бы и жил».
— Какая труба?
— Ну, заводская там или фабричная для разнообразия. Была бы труба, он бы и остался. Вот он какой, Гарька, брата Ивана сын. Ходовой.
Щепов засмеялся, вспомнил что-то веселое про Гарьку. Но бабка Настя не дала ему высказаться:
— Ну-ко, ну-ко, кончай. Спать пора. Замолол одно по одному. Завтра ведь косить ладился?
— И пойду! — Щепов поднялся и решительно проговорил: — Пойду и накошу — будь здоров. Есть еще у Щепова ухватка.
— Бери и меня, — сказал я. — Помогу. Все равно у меня отпуск.
— И возьму, — заявил Щепов. — Дед-то твой сам косил, даром что поп. Посмотрим, каков ты в сельском деле, Алеша-попович!
— Да брось ты, баламут, болтать! — сердито закричала бабка. — Ложись давай! Человек отдохнуть приехал, а он его поволочет на сенокос. Что люди-то скажут?
— Да полно, — вмешался я. — Я действительно хочу. Разбудите только пораньше, а то просплю.
— Разбужу, — трезвея, сказал Щепов. — Иди, мать, проводи ею на поветь. Пусть в тот полог ложится, к шабру Семену, к покойнику.
— Куда? — недоуменно спросил я, чувствуя неприятный холодок.
— Не слушай ты его, Олеша, — успокаивала бабка Настя, провожая меня на поветь, где пошарила по стене и щелкнула выключателем. — Видишь, вот тут зажигаем. У его присловье на каждый случай. У нас теперь дом на особицу стоит. А прежде с той стороны Семен жил, с этой — сосед Павел. Вот Анатолий по-старому и объясняет. Спи с богом.
Бабка Настя ушла, я забрался в полог и только закрыл глаза, как зазмеилась песчаная дорога. Во сне пошагал я и сосновым бором, и по старому волоку, сквозь дремучие заросли иван-чая, и вечереющими лугами. Кричал дергач, наверное, не во сне, а просто за Песковой, в ложбине. Виделись и деревни, и мужики, и дедов дом, и кожаные корешки старинных книг, и даже кто-то, кого называли Гарькой, в лихо сбитой на ухо мичманке.
А потом приснилось мне огромное металлическое сооружение в виде гигантской коровы. С одного конца к нему подъезжали самосвалы и сваливали кузова травы в страшную железную пасть с несколькими рядами острейших зубов. А из другого конца сооружения из пожарной кишки била непрерывная струя молока, расплываясь по земле и превращаясь постепенно в речку, очень похожую на Починовку.
* * *
Только начало светать, на поветь пришел Анатолий Федосеевич. Чего-то искал, бормотал себе под нос, споткнулся и выругал кого-то. Я вылез из полога и стал одеваться.
— Пойдешь? — удивленно поинтересовался Щепов. — А кашивал ли? Ну, погоди, я тебе обутку другую дам. Сыро, роса.
Вышли в туманное утро, перед самым восходом свежее, тихое. А Песково уже просыпалось, люди выходили из домов, то тут, то там мелодично и тонко звякнет металл. Пошагали по той же дороге, что вчера привела сюда нас.
Щепов шел довольно бойко, смело отмеривая шаги деревяшкой. Я сказал ему, что он ловко научился ходить, и спросил, имеется ли у него фабричный протез.
— Есть, — сказал Щепов. — Как не быть. Только неловок он, в нем разве на праздник. А ходить — что ж… нужда научит. Я поблажки себе с первых дней, как оттяпали, не давал. Доктора остерегали: поосторожней, мол. А я, наоборот, жму на всю катушку. Я всю жизнь не осторожничал. Оно, смотри, кто осторожничал, тот и при малой ране разболеется — беда. Такая в человеке неудачная закваска, значит. А я давай двигаться, давай работать. Вот и до сё бегаю, а многие друзьяки уже с ангелами в очко дуются. Мне сначала ампутировали, потом подрезали. Ничего. Разбегался.
Щепов помолчал и прибавил:
— А спешу потому — роса. И овода нет. Как обсохнет, как овод повалит, мы с тобой до отворота намашемся. И домой. Старуха сегодня в колхоз, на гребь. Так мне еще по хозяйству надо. А тебе тамоди, в своей пыли, наслаждаться.
Поляна и часть просеки еще находились в тени. Кое-где виднелся клеверок — работа Щепова, а остальная трава была лесная — листюшка и прочее пустосенье. У самого леса почти в рост вставала таволга, а за ней шли заросли малины и путаница подлеска.
Завжикала, запохрустывала коса Щепова. Начал косить и я, разминаясь, втягиваясь, вспоминая забытую работу. Носок косы выныривал из влажной травы, взблескивал, как сиганувшая от щуки плотва. Косилось тут легко. Щепов чисто обработал поляну, а под травой стлался мох, и коса мягко скользила по нему.