Камышинскую они покинули сразу же после похорон. Багровое зарево заката вставало над желтыми полями, лилово-красные полосы доставали середины неба. На душе у Холмова было тоскливо. Он все еще не переставал думать о смерти Стрельцова. Все еще жил тем, что неожиданно для себя увидел в Камышинской, не понимая всей нелепости и ненужности того, что случилось. В ушах все еще отзывались горестные звуки оркестра, так странно и непривычно плывшие над взбудораженной станицей. Все еще слышал голоса тех, кто громко, с выражением читал написанные речи. Все еще видел оттененное цветами странно серое лицо, как бы говорившее, что теперь тому, кто лежал на грузовике, все равно, что о нем скажут ораторы. Подумал и о себе. О том, что он уже немолодой, что придет время, и он будет вот так лежать в гробу, и на душе стало еще тоскливее и сумрачнее.
Мысленно Холмов повторял и свою речь. Она не нравилась ему, и он сожалел, что сказал не то, что нужно было сказать. Были им сказаны и слова о том, что ехал он в Камышинскую по важному делу, хотел увидеть Стрельцова живого, чтобы сказать ему что-то значительное и нужное, и что никак не предполагал встретиться с ним возле свежей могилы. Про себя повторяя эти слова, Холмов все еще видел замедленное движение идущей за грузовиком толпы, заваленный венками гроб и лицо мертвеца, ставшее при солнечном свете уже не то что серым, а землистым, видел подобранные, укороченные веки и напряженно застывший подбородок.
Анатолий Величко сидел сзади и не решался заговорить. Понимал, почему Холмов молчал и почему был таким скучным. Желая как-то отвлечь Холмова от тягостных раздумий, Величко бодрым голосом спросил:
— Алексей Фомич! Как вам нравится новое название нашего колхоза — «Звезда полей»?
— Ничего, приличное название, — сухо ответил Холмов. — С выдумкой.
— Мне тоже очень нравится, — продолжал Величко, наклонив к Холмову стриженую голову. — Есть в этой «Звезде полей» что-то ласковое, радостное, я сказал бы, поэтическое. «Звезда полей»! Красиво! Звучит, как музыка, как строчка из поэмы, честное слово! — И с гордостью добавил: — Я придумал. А раньше, помните, наш колхоз назывался «За стахановский труд». Меняли на общем собрании. Поступило восемь предложений. Разные были. Обсуждали, голосовали. Победила «Звезда полей». Прошла единогласно.
— Иметь хорошее название, конечно, важно, — заметил Холмов. — Но еще важнее иметь хороший колхоз. Как в этом отношении ваша «Звезда полей»?
— Люди стараются.
— А успехи?
— Пока похвалиться еще нечем.
— Что ж так?
Величко склонил голову и молчал.
— Сам-то давно живешь в Каланчевской? — спросил Холмов.
— Тут родился и вырос. Потом уезжал в Южный учиться. Моя специальность — инженер по сельхозмашинам. После учебы вернулся в станицу. — Опять помолчал, подумал. — Тут оставались жена и мать. Женился я рано. Уже трое детей у меня. Мать тоже при нас живет.
— А в парткоме давно?
— Порядочно. Скоро пять лет. Как вернулся из института, так сразу и избрали.
— Как живете с председателем? Мирно?
— Всяко бывает. Теперь у нас уже не Алешкин, а Греков Василий Тимофеевич. Вы его не знаете? Бывший наш завгар. Молодой. Ему, как и мне, в этом году исполнился двадцать девятый.
— А где же Алешкин?
— С ним приключилась целая история. И по моей вине.
— Какая же история?
— И печальная и смешная.
— Расскажи.
— Долго придется рассказывать, не успею. Каланчевская-то уже виднеется. — Величко заулыбался, потер ладонью облупленный нос. — Алексей Фомич, заночуйте у меня. Вы же и устали и, наверное, проголодались. А моя мать знаете какая мастерица по борщам? Как раз сегодня она его сварила. Дом у меня свой. Заночуете, а утром поедете в Весленеевскую. И к тому же, если пожелаете, можете послушать печальную и смешную историю, какая приключилась с Алешкиным.
— Может, не история, а легенда? — спросил Холмов, вспомнив рассказ Кузьмы о Каргине.
— Ну что вы! — Величко по-юношески звонко рассмеялся. — Самая реальная действительность. — И снова с просьбой: — Соглашайтесь, Алексей Фомич. Скажите шоферу, чтоб завернул в мой двор. Если не захотите ночевать, так хоть пообедаете и отдохнете.
Бывая в дороге, Холмов любил и встречаться с людьми, и знакомиться с ними, и находить в новом своем собеседнике что-то для себя полезное. Он и к Величко согласился заехать не столько потому, что и в самом дело устал и проголодался, сколько из желания поближе узнать этого белобрысого секретаря парткома, так тепло говорившего об им же придуманном названии колхоза.
И вот Игнатюк уже въехал в раскрытые ворота. Целые стаи гусей и уток, издавая тревожный гортанный крик, так и полезли под колеса. Пришлось Игнатюку остановить машину. Хата стояла в глубине узкого продолговатого двора. Приземистая, под камышом, уже позеленевшим от времени. Ставни голубые, под цвет майского неба, открытая терраска вдоль всей стены. Словом, хата как хата, похожая на ту, что видел Холмов у Работникова, точно бы ее младшая сестра. Таких хат в станицах Прикубанья еще немало. Те же голубоглазые оконца на белой стене. Те же пробитые воробьями стрехи и тот же тощий, обкуренный дымарь. И те же стручки красного перца, снопики необмолоченной фасоли, кукурузные початки, что висят по всей терраске.
Мария Васильевна, мать Анатолия, встретила Холмова, как сестра брата, так радушно и так сердечно, точно давно поджидала, соскучилась и вот наконец-то дождалась. Она проводила гостя в хату, разгоняя птицу, теперь уже сбившуюся у порога. С терраски дверь вела на кухню или в переднюю. Громоздкая печь давно остыла и стояла без дела, потому что каланчевцы получали хлеб из пекарни. Рядом с печью жалась плитка с духовкой, уставленная кастрюлями. Кровать под шерстяным одеялом и с подушкой, стол у окна и старая, прочно сбитая из крупных досок лавка. В соседней комнате-горнице с трудом разместились двуспальная кровать, убранная кружевным покрывалом и двумя пухлыми подушками, две детские кроватки, диван с подушечками, письменный стол, заваленный газетами, журналами, и деревянные полки, набитые книгами.
От словоохотливой хозяйки Холмов узнал, что и хата и подворье когда-то принадлежали отцу Анатолия, ее мужу Максиму Величко; что Максим Величко служил в Кубанском кавалерийском полку и погиб в феврале 1942 года под Барвенковом во время рейда по немецким тылам; что сама она, овдовев и рано став бабушкой, живет с сыном и невесткой Клавой, нянчит внучат и управляется по хозяйству. Холмов заметил: ласкательные и уменьшительные слова Мария Васильевна произносила певуче и по-женски нежно и тепло. Она не говорила — борщ, а борщечок, не гуси, а гусочки.
— Живем близ реченьки и водим плавающих птичек, — говорила она, глядя на Холмова добрыми, в мелких морщинках глазами. — И гусочек и уточек у нас много. Хотите, зажарю вам гусачка в дорогу?
— Не надо, Мария Васильевна, спасибо, — сказал Холмов.
— А я в духовочке его хорошенько поджарю. Вкусно будет!
— Зачем же? И не думайте об этом. — Холмов обратился к Величко: — Тесновато живете, Анатолий.
— Обходимся, — ответил Величко. — Как это говорится? Живем в тесноте, но не в обиде. — И к матери: — Мамо, принесите мыло и полотенце. Нам надо с дороги умыться.
— И коровочка у нас тоже своя, — сказала Мария Васильевна, подавая Холмову полотенце и мыло. — И кабанчика в сажку держим. Все у нас свое. Вот и приходится мне за всем смотреть. Толя мой — он же главарь колхозной партии, а Клавушка — учительница. Тоже дома не сидит. Так что ни Толику, ни Клавушке некогда единоличностью заниматься.
— А где же ваши внучата? — спросил Холмов, вытирая посвежевшее лицо.
— Домой они заявляются только по субботам, такое наступило теперь мне облегчение, — ответила Мария Васильевна. — Сашенька и Варенька в детском садике, а внучек Петенька еще в детских ясельках. Суматошные у меня внучата. Когда дома, то, верите, такой стоит гвалт, что хоть ватой затыкай уши.
— Мамо, — сказал Величко. — Не корми нас речами. Уже вечер, а мы с Алексеем Фомичом с утра ничего не ели.