Оно, это грустное чувство, осталось в нем и позже, когда Холмов вернулся к брату. Обедать уселись за большой стол, поставленный посреди хаты. За столом было тесно и шумно, потому что пришли соседи, чтобы повидать Холмова. Борщ был приготовлен по-весленеевски, вкусно. Холмов ел, а мысленно все еще находился у Ермакова. Вспоминал встречу с ним и хотел представить всю его долгую и трудную жизнь — от дней гражданской войны, когда молодой Ермаков сражался в конной атаке, и до дня сегодняшнего, когда тот же Ермаков, старый, изувеченный сидел в коляске и плел корзины. Трудно было увидеть всю эту жизнь. Может быть, трудно потому, что обычный человек не смог бы вынести того, что пережил и испытал Ермаков. А Ермаков не только вынес, но и продолжал жить все той же своей неугомонной жизнью.
«На отвесной скале высечь бы фигуру израненного, изувеченного человека, с его сильными, не знающими устали руками, с гордо поднятой головой, и сделать бы надпись: „Он жил для людей“, — думал Холмов, видя перед собой безглазое лицо Ермакова и его проворные пальцы, плетущие корзину. — И пусть бы люди смотрели, проходя и проезжая мимо скалы…»
Думать помешал брат Игнат. Подвыпивший, по-стариковски румяный, обнял Холмова и сказал:
— Братень! Может, еще схлестнемся, а? Как тогда, когда ты отыскал меня в ущелье?
— Ты это о чем?
— Позабыл? А я помню и по гроб не забуду, как мы, словно какие зверюки, поперли один на другого.
— И как ты в меня из английского карабина стрелял?
— Стрелял! Не отказываюсь! Потому как не хотел живым сдаваться!
— И все же сдался. Небось не жалеешь?
— Время и сама наша жизнь, братуха, все стерли и сгладили.
— Да перестань, Игнат! — крикнула Дарья. — Чего ради завел балачку? Брат за сколько годов в гости приехал, радоваться надо!
Охмелевший Кузьма обнимал племянника Ивана.
— Дорогая милиция! — кричал он. — Как же я буду жить без Кузьмы Крючкова? Слышишь, Иван! У меня нету коня! Пеший я теперь человек!
После обеда, все еще думая о Ермакове, Холмов прошел через огород к реке. Вспомнил, как еще ребенком ходил по этой земле. Так же, как и в ту далекую пору, по всему огороду — от хаты до берега Кубани — между полегшей ботвой картошки тянулась тропа. Хорошо утоптанная ногами, узкая, как стежка. И тогда и теперь по тропе ходили к реке, ведрами носили воду. Тот же, что и прежде, повис над Кубанью берег из красного ноздреватого известняка. К воде вели те же, еще отцом вырубленные в камне ступеньки. Как и тогда, река была мелководна, текла спокойно.
Отсюда хорошо было видно белевшее наносным песком устье Весленеевки. На ее левом берегу застроены две улицы. Домишки одинаковые, издали — ульи, да и только. Крыши либо черепичные, либо шиферные. По ту сторону Кубани, прямо перед огородом Холмовых, кущами вставал лес, густо окрашенный охрой. Над лесом, поднимая галдеж, так же, как бывало и в детстве, кружились грачи, и солнце так же клонилось к горам, и по ущелью так же собирались прохладные синеватые тени.
Холмов залюбовался еще с детства знакомым пейзажем и ничего, кроме гор и реки, не видел. «Надо мне снова вернуться в строй, обязательно надо, — думал он, не переставая смотреть на шумливую стаю грачей над лесом. — „А не рано ли сложил руки?“ В том-то и суть, что рано, даже очень рано. Как он умело и легко плетет корзины! Удивительно!.. Завтра же поеду к Проскурову. Попрошу дать мне работу. Любую, только бы работу…»
Кто-то осторожно тронул за руку. Он повернулся. Перед ним, как привидение, стояла Верочка. Повязанная косынкой, в кофтенке, совсем не похожая на ту Верочку, какой она была в Береговом. Смотрела на Холмова со страхом и с нескрываемой радостью. Губы ее вздрагивали, и нельзя было понять: или ее душили слезы, или она не в силах была удержать смех.
— Верочка.
— Я… Неужели не верите?
— Верю. Или лучше сказать: приходится верить. Но какими судьбами? И тут, на берегу?
— Я давно вас жду в станице. Чего вы так долго ехали?
— Я ведь не только ехал, а и шел.
— А-а… Все одно долго. Сегодня весь день была тут, на берегу. Ждала вас. И вы пришли.
— Но как попала в Весленеевскую?
— Очень просто. Села на рейсовый автобус и приехала. Не ругайте меня, Алексей Фомич. Все вам расскажу, ничего от вас не скрою. Только не уходите и послушайте. Вы умный, вы поймете. Захотите слушать меня, Алексей Фомич?
Холмов удивленно пожал плечами.
Глава 49
Холмов и Верочка молча шли по берегу, и шли не потому, что кто-то из них этого пожелал или у них была какая-то цель.
Перед ними на небольшом острове высокой стеной поднимался лес. Поредевшая листва была в желтых подпалинах. Чтобы приблизиться к лесу, нужно было перейти неглубокую каменистую протоку. Из воды торчали обросшие зелеными бородами камни-валуны, и по ним, если умело и осторожно переступать, можно перебраться на ту сторону… Они продолжали идти молча. И молчали не потому, что им не о чем было говорить, а потому, что вели разговор про себя, тайно друг от друга.
«Как же высказать, Алексей Фомич, все, что лежит у меня на сердце, и какие для этого найти слова? — мысленно спрашивала Верочка. — А может, и не надо никаких слов? Может, повернуться и уйти? Знаю, не окликнешь, не остановишь. Тогда зачем же спешила сюда? Чтобы уйти, ничего тебе не сказав? Нет, так но могу. Интересно, а что ты сейчас думаешь? Знаю, думаешь обо мне. Но что? Неужели осуждаешь? Неужели думаешь обо мне плохое? Конечно, не все люди поймут меня, не все похвалят и не все встанут на защиту. Найдутся и такие, кто поднимет на смех, кто обзовет обидным словом. Но ты-то, Алексей Фомич, не такой. Ты же и умный и благородный. Ты-то должен понять, что не глупость моя заставила меня очертя голову лететь в эту станицу. Хотя мне теперь все одно, что обо мне будут говорить. Мне хочется услышать, что скажешь ты. Все эти дни, живя в станице, я ждала тебя и то смеялась от счастья, то ревела от горя, как дура. Вот дождалась, а на сердце и боль и тревога. Мы идем по берегу и не знаем, куда и зачем идем, и ты молчишь, и я молчу…»
«Милая Верочка, что-то важное обещала рассказать, а молчишь. Но что бы ты ни сказала, я не стану ни осуждать тебя, ни плохо думать о тебе, — тоже мысленно говорил ей Холмов. — Что в том дурного, что ты здесь, что мы встретились и идем по берегу, да еще и по тому самому берегу, где я когда-то — ты об этом ведь не знаешь, — еще в ранней юности, ходил с Маней Прохоровой. Перед нами озаренный закатом лес и каменистая протока. Только нехорошо, что идем молча. Да, идти молча — это, конечно, плохо. Хотя иногда молчание бывает красноречивее любых слов. Так что давай еще помолчим и полюбуемся и этим лесом, охваченным осенним багрянцем, и этими далекими, как в сказке, белыми горами, и этой мелководной протокой».
Странным казалось не то, что Верочка точно с неба свалилась, а то, что эта встреча обрадовала Холмова, как уставшего, измученного зноем путника радует тень под ветвистым деревом. Холмов сознавал, что радость, которую он ощутил в сердце, воскресила в нем как раз то чувство, которое, как он не однажды уверял себя, давным-давно было им потеряно и забыто. И вдруг оно явилось к нему и не испугало.
«Что же это со мной происходит? Неужели оно еще возможно? — думал Холмов, чувствуя рядом с собой Верочку и радуясь этому. — И, может быть, оттого что чувство это было мною забыто, мне в первые минуты стало как-то неловко, не по себе, я даже немного растерялся и, вместо того чтобы что-то сказать Верочке, лишь пожал плечами. Не нашелся, не знал, что ответить, потому что давно об этом никому ничего не говорил. А может, это случилось по той простой причине, что и раньше, только я не хотел сознаться себе в этом, мне приятно было и встречаться с Верочкой, и думать о ней и что я, сам того не желая, хотел и ждал сегодняшней встречи. Но разве я мог даже подумать, что встреча произойдет именно в этот вечер и здесь, на берегу Кубани, в том самом месте, где когда-то я боялся признаться в любви Мане Прохоровой…»