Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А так и надо понимать, Виктор. — И снова Холмов не мог смотреть на Чижова. — Вдоволь мы, дружище, потрудились на руководящей ниве. Многие годы шли, сказать, в одной упряжке. Да, точно, упряжка была одна: я шел коренником, а ты пристяжным. А теперь вот надо расставаться. Поезжай, Виктор, в Южный, к семье. Да и Проскурову ты нужнее, нежели мне.

Чижов держал в руках полотенце, мыло и не знал, что сказать. Не верилось, что такое можно было услышать от Холмова. Молчал и Холмов, причесывая мокрый чуб. Посмотрел на Чижова, увидел те же полные ласки и тоски глаза и отвернулся.

— Значит, прогоняете, Алексей Фомич?

— Не прогоняю, а советую. Так, Виктор, нужно.

— Андрей Андреевич говорил же, чтобы я подольше пожил у вас.

— Верно, говорил. У Проскурова добрая душа. Но теперь я уже сам, без тебя.

— Или что не так исполнял? — Голос у Чижова дрогнул. — Может, лекция получилась неудачная? Так вы скажите, ее можно переделать.

— Лекцию еще не успел просмотреть, — краснея, соврал Холмов. — Это так, исполнял ты исправно мои поручения, все это правильно. И разве я был когда-либо тобой недоволен? Или обижался на тебя? Ничего этого, как ты знаешь, не было. Но всему, как известно, есть начало и всему есть конец. Вот конец и подошел… Да и кто ты теперь при мне, пенсионере? Так что лучше нам расстаться. И на прощанье хочу сказать, Виктор Михайлович, тебе спасибо — работал ты как мог…

В тоскующих глазах Чижова дрожали готовые упасть крупные слезы.

— А огорчаться не надо. — Снова Холмов отвел взгляд. — Мне ведь тоже нелегко. Но пойми, Виктор, так нужно. И расстаемся мы не навечно. Еще увидимся, и не раз. Летом пойдешь в отпуск, бери семью — и сюда к нам, на море! Ну, что голову повесил?

— Значит, окончательно, Алексей Фомич? Надо собираться?

— Да, да, собирайся. Надо! Я позвоню Проскурову. Пусть пришлет машину.

— Полечу на самолете. До аэродрома доберусь на автобусе или на вертолете.

И Чижов начал готовиться к отъезду. Раскрыл свой чемодан, постоял над ним. Вошла Ольга, и он сказал:

— Вот, Ольга Андреевна, завтра уезжаю.

— Что так быстро?

— Так пожелал Алексей Фомич. Прошу вас, Ольга Андреевна, присмотрите за ним.

— Жену об этом не просят. Холмов для меня не чужой.

— Это я понимаю. Но я в том смысле, что у Алексея Фомича в душе неспокойно. Разве вы ничего не замечаете? Это началось у него еще дома, когда Алексей Фомич ушел на пенсию. Тут же, в Береговом, усилилось. Может быть, следует обратиться к врачам? Я попрошу Андрея Андреевича.

— Ради бога, никого ни о чем не проси! — резко сказала Ольга.

— Я, конечно, не скажу, но вы посудите сами, — говорил Чижов. — В чем я замечаю это его душевное расстройство? Стал он какой-то тихий да ласковый. Приглядитесь к нему. Не узнать! Какой был орел! А теперь? Нету орла, нету! Будто ему крылья пообрубили. И все это отчего? От душевной боли. Меня отсылает и не злится. Говорит ласково, тихо. В нормальном здравии, я его знаю, не стал бы меня отсылать.

— Глупость говоришь, Виктор.

— Я же только вам.

Утром Холмов проводил Чижова до вертолетной станции. Прощаясь, они вдруг рывком обнялись. Холмов еще раз увидел знакомые, добрые и преданные глаза Чижова. В них снова дрожали и не падали крупные капли слез.

Еще долго Холмов стоял на залитой солнцем улице и смотрел в чистое небо, где плыл вертолет.

Глава 20

После отъезда Чижова Ольга стала замечать, что с Холмовым и в самом деле творится что-то неладное. Наблюдая за мужем, она все больше и больше убеждалась в том, что в характере Холмова происходят и уже произошли непонятные перемены. Было ли тому причиной, как уверял Чижов, душевное расстройство или что другое, она еще не знала. Очевидным было только то, что ее муж не был похож на того Холмова, каким она знала его много лет.

Верно было и то, что Холмов сделался молчаливым, меланхолически-грустным, добрым, вежливым. Никогда раньше, даже в самые трудные моменты жизни, он так не задумывался и не грустил. И в глазах появилось что-то скучное, не его, не холмовское. И затылок, как Холмов сам жаловался, болел сильнее прежнего. И ночи все так же проводил без сна, хотя соседская радиола и молчала.

В полночь вдруг зажигал свет. Соскакивал с кровати с такой поспешностью, будто боялся куда-то опоздать. Раскрывал книгу, клал на стол возле лампы и, застыв, стоял и стоял, смотрел и смотрел — то ли читал, то ли о чем-то думал.

Днем несколько раз садился к столу и что-то писал. Потом бросал карандаш и, сжимая кулаки, бледный шагал по веранде.

Как-то утром, когда Ольга готовила завтрак, Холмов умылся и вышел на кухню. Показал жене еще влажную ладонь правой руки, сжал кулак со следами неотмытых чернил на пальцах и сказал:

— Смотри, Оля! Эта моя рука, оказывается, никуда не годится. Да, да, именно никуда не годится!

— Что с нею? Болит?

— Нет, не болит. Рука как рука. Только вот беда — разучилась писать. — Горестно усмехнулся. — Не могу понять, как это могло случиться. Ведь это же была рука-труженица. Писала, и как писала! А теперь? Беру карандаш, начинаю писать, а рука плохо слушается, и буквы получаются какие-то неровные. — Он сел к столу, сжимал и разжимал кулак правой руки. — Помнишь, Оля, я ездил в Германию с сельскохозяйственной делегацией. На одной ферме нам показали лошадей. Они стояли в конюшне, в сенниках, сытые, холеные. Шеи у них были удивительно короткие. Если бы эти лошади стали пастись, то им нужно было бы становиться на колени. Иначе им травы не достать. Фермер заметил наше удивление и сказал, что такими короткими их шеи сделали обстоятельства. Пастбищ у фермера нет. От рождения и до старости лошадь знает только конюшню и ясли… Так, постепенно, из поколения в поколение, обычная лошадиная шея, какая бывает у табунных коней, укоротилась — за ненадобностью.

— К чему это, Холмов?

— Вот так, думаю, и моя рука. В последние годы мало трудилась над бумагой. — Рассмеялся. — Но ничего, наладится рука! Приобретет прежнюю твердость!

И это странное рассуждение о своей руке, и то, что Холмов на следующую ночь сжег лекцию, которую написал для него Чижов, испугали и не на шутку озадачили Ольгу. Раньше, она знает, Холмов никогда бы этого не сделал.

Он сжег лекцию ночью. Думал, что Ольга спала и ничего не видела. А она проснулась, когда Холмов, крадучись, как вор, торопливо прошел с веранды на кухню. Ольга встала и начала наблюдать за мужем в приоткрытую дверь. Видела, как Холмов опустился на колени возле печки, как зажег спичку. Потом он рвал листы, комкал их, клал в огонь. Делал он это не спеша. Разрывал лист, сдавливал в ладонях и клал в печку. Поджидал, пока бумага сгорала, озаряя бледное лицо, и разрывал новый лист, при этом говоря: «Сладкий мед, сладкий мед…»

Что означали эти слова? Ольга терялась в догадках.

Она подошла к мужу и спросила:

— Холмов! Что ты делаешь?

Не ответил, не оглянулся. Так же не спеша разрывал листы, и так же аккуратно клал их в печку, и так же повторял: «Сладкий мед, сладкий мед…»

— Да ты что, Холмов, оглох? Что сжигаешь?

— Разве не видишь? Бумагу…

— Зачем?

— Чтоб легче было.

— Кому легче-то?

— Мне, Оля, мне. Кому же еще?

Снова шелестел скомканный лист и повторялись слова: «Сладкий мед, сладкий мед…»

«Сладкий мед. Странно, — думала Ольга. — И слова-то придумал какие-то ненормальные. Сладкий мед? Это же сущая бессмыслица. Разве нормальный человек не знает, каким на вкус бывает мед? Не кислым же! И не горьким!..»

В последующие дни Холмов был спокоен. Из дому никуда не ходил. Больше всего просиживал возле родника. Читал книгу или так, задумавшись, смотрел в воду. От ивы на его белую голову падала тень, как от пляжного зонта. Вода в роднике была зеленая, видимо, оттого, что ива распустила над ним свои косы. В воде отражались ивовые ветки-мониста, и в их окружении была видна седая голова.

Нагибаясь к роднику, Холмов прислушивался и улыбался. Ольга видела это, и сердце ее опять наполнялось тревогой. Чего ради склоняется к воде? Что там можно увидеть или услышать? И снова те же мысли: вот и у родника Холмов делал то, что люди обычные, нормальные, не делали бы.

30
{"b":"259823","o":1}