— Я все сделала. Даже холодильник ему купили. Телефон поставили.
— Холодильник и телефон, верно, у него есть, и газ будет. Об этом я уже побеспокоился. — Проскуров сел на диван, вытер платком лицо, лоб. — Но сейчас речь не об этом. Алексея Фомича надобно оберегать от волнений, от умственного напряжения. Разве можно с его здоровьем заниматься лекциями? Он много читает, много пишет. Ум его перенапряжен. А перенапрягаться с его больной головой ему нельзя. Ну, послала бы на рыбалку или в лес собирать ягоды или нашла бы еще какое-либо пустяковое занятие.
Молча, терпеливо Медянникова слушала то, о чем говорил ей Проскуров, а внутри у нее все протестовало, не соглашалось с тем, что Холмова «надо оберегать от волнений», что ему нужны пустячные занятия. Она была убеждена, что кто-то (кто именно, она не знала) поступил с Холмовым несправедливо.
— Отстранить такого человека от дела — значит лишить его радости жизни, — сказала Медянникова. — Вы говорите: надо оберегать Холмова от волнений. Да ему сейчас как раз и недостает их, то есть недостает того, к чему привык и без чего не может жить.
— Да ведь человек-то больной!
— Ни к чему эти разговоры о болезни Холмова, а также проявление той чрезмерной заботы о нем, которой он тяготится. Обо всем этом я написала в ЦК. В большом, со многими примерами и фактами письме рассказала не столько о Холмове, сколько о других пенсионерах и отставниках, кто обосновался в нашем Береговом, кто душевно страдает не только от безделья, а и…
— А отчего еще? Договаривай!
— От своей ненужности. Это же самое обидное и страшное — быть ненужным. И Холмову необходимы не рыбалка и не собирание ягод, а работа, деятельность. Это же очень хорошо, что Алексей Фомич так горячо взялся за лекцию. У него даже хватило силы сжечь написанное Чижовым. Этому радоваться надо. Значит, он хочет сделать настоящую лекцию о Ленине.
— Не понимаю, чему тут, собственно, радоваться? — сухо сказал Проскуров. — Ведь он же взвалил на свои плечи непосильную ношу. Надорвется, а тогда что?
— Но ведь без этой ноши жить ему невмоготу! Андрей Андреевич, неужели вы не понимаете, что Холмов переживает душевную драму, и только из-за того, что…
— Прошу без этого, без драматизма! — резко перебил Проскуров. — Он, смею уверить, в этом не нуждается.
— Мне обидно и за Холмова и за других, — сдерживаясь и заметно бледнея, сказала Медянникова. — Нельзя быть такими безразличными и равнодушными к тем, кто составляет нашу славную старую гвардию и кто еще мог бы приносить пользу партии. — Она с упреком посмотрела на Проскурова. — Не по-хозяйски мы поступаем, не бережем опытных и знающих дело людей. Ведь в одном только Береговом, как в тихой бухте, встали на якорь многие чем-то похожие на Холмова. Есть у нас, к примеру, Монастырский, бывший председатель областного суда. Опытнейший работник юстиции. А чем он занимается вот уже более пяти лет? Пчелами! А бывший директор завода Нестеров? Кому-то не угодил, кому-то не пришелся ко двору — и его на пенсию, как на свалку. Приехал к нам плечистый здоровяк, на нем хоть поле паши. За какие-то два года постарел, извелся от вынужденного безделья. Я уже не говорю об отставниках. Понять мне трудно, как могло случиться, что Холмов оказался в Береговом. Почему вы, близкий друг Алексея Фомича, не подняли тревогу, не опротестовали этот ранний и непонятный уход на отдых?
— Не мы с тобой, Медянникова, решаем эти дела, — раздраженно ответил Проскуров. — Не я и не ты отправили Холмова на пенсию. Без нас знают, кому нужно работать, а кому отдыхать.
— Плохо, что это делается без нас, что с нами не советуются, — стояла на своем Медянникова. — И об этом в письме я писала. И просила вызвать Холмова в ЦК для разговора. Чего ради сидеть ему в Береговом?
— Вот уж эта твоя комсомольская горячка ни к чему! Могла бы посоветоваться, а потом писать. — Проскуров примирительно улыбнулся. — Эх, Елена, Елена, живет в тебе еще комсомол!
— И пусть живет. Вы говорите, посоветовалась бы. А о чем? Разве о том, чтобы убедить себя, что такие люди, как Холмов, — наш золотой фонд? И этот фонд должен быть с нами рядом, потому что в нем наша история и опыт нашей жизни. — Медянникова помолчала. — Вот вы сказали, что лекция Холмову не под силу. Да почему же? Очень даже под силу. Человек он умный, начитанный, с богатым жизненным опытом. О жизни судит смело и, я сказала бы, оригинально. И сил у него хватит — и физических и душевных. Я верю в Холмова!
— И потому, Елена Павловна, что все мы верим в Холмова, мы обязаны прежде всего подумать о его отдыхе и покое, — твердо сказал Проскуров, направляясь к выходу. — Я тороплюсь в Камышинскую. Еду хлебные дела поднимать. Тебя прошу: уговори Холмова отказаться от лекции. Для его же пользы!
— Делать этого я не стану.
У подъезда, куда его проводила Медянникова, Проскуров пожурил ее, сказал, что она не права, что Холмова действительно нужно оберегать от умственного перенапряжения, и сел в машину. Игнатюк прибавил газу, «Чайка» присела, встрепенулась и, озаряя фарами обрывистый берег, гладь моря, пропала в темноте.
Глава 29
Снова перед Холмовым лежали книги. Снова он читал, делал записи в тетради, но уже без особого желания. Уходил от стола, садился под ивой и, склонив седую голову, думал о Проскурове: «Торопится, тревожится о деле. Мог бы у меня заночевать. Умчался. Беспокойный, и это хорошо. Инертность, равнодушие никак не свойственны партийному работнику. Но почему же после встречи с ним мне уже не хочется ни читать, ни делать записи? Может, потому, что вспомнил былое, что мне захотелось поехать в Камышинскую? Он уехал, а я вынужден сидеть под этой ивой и коротать денек. А сколько их, этих деньков, еще придется скоротать? Настроение испортилось. Вчера и сегодня была у меня Медянникова. Интересовалась лекцией. Я отмолчался. Видно, суть дела не во встрече с Проскуровым и не в том, что он уехал в Камышинскую, а я не уехал. Видимо, я слишком переусердствовал. Горячо взялся за книги и вот, вижу, надорвался. И голову ломит еще сильнее, и все тело как разбитое».
Впервые, отдыхая у родника, Холмов пожалел, что не уехал с Кучмием на пасеку.
На другой день, как бы зная, что он тут нужен, на своей «Волге» подкатил Кучмий. Подошел к Холмову, как старому другу, пожал руку и спросил, не пожелает ли он сегодня прокатиться с ним на пасеку. Холмов охотно, даже с радостью, согласился. Надел старый дорожный костюм, сказал Ольге, чтобы приготовила харчи.
Часа через два «Волга» легко перемахнула невысокий лесистый перевал, отделявший море от степи. Узкая, замысловато изогнутая дорога осталась позади. «Волга» вырвалась на равнину, и чем дальше назад уходили укрытые лесом горы, заслонившие собой море, тем ровнее вытягивалась степь. Валки пшеницы, прибитые дождем к стерне, были похожи на вышивки, какие кладет мастерица на желтом полотне. Близ дороги, опустив подборщик, комбайн, точно языком, жадно слизывал лежавшую в валках пшеницу. В ногу с комбайном шагал грузовик, подставляя под желто-светлую струю зерна свой вместительный кузов. Нагруженные зерном автомашины проносились как вихри, и по дороге вздымались клубы пыли.
Увидел Холмов и цветущие подсолнухи. Обрадовался. Значит, не опоздал, приехал ко времени. Какое это, оказывается, красочное зрелище! Цвет густой, кучный, и напоминал он разлитый по степи мед — хоть бери ложкой, хоть черпай ведром. И разлился мед не кругами, а квадратами или поясами, и солнце, отражаясь в нем, полыхало желтым, слепящим блеском.
— Поздний подсолнушек как раз в цвету, — пояснил Кучмий, глядя не на подсолнухи, а на дорогу. — Ранний уже потемнел, нагнул головы. Теперь к нему ни одна пчелка не залетит.
Увидел Холмов и лесные полосы, как зеленые пояса, и бригадные станы, и снова валки и валки, и комбайны с подборщиками, и грузовики с зерном — все летело мимо, мимо! На что ни смотрел, чем ни любовался, все пробуждало в нем ту хорошо знакомую и давно испытанную им радость, когда он, проезжая в страду по полям, всем своим существом чувствовал и теплоту земли, и ее запахи, и вызванные ею тревоги и надежды. И ему казалось, что ничего с ним не произошло, что вот он сойдет с машины и по колкой стерне пойдет вон к тому комбайну. На ходу поднимется к штурвалу и станет говорить с комбайнером, начнет расспрашивать, как идет обмолот, как урожай и велики ли потери зерна. Потом, озабоченные тем, что проворонили и не заметили, как Холмов взобрался на комбайн, к нему подъедут председатель колхоза и секретарь колхозного партбюро. Вместе с ними Холмов побывает у трактористов, вон у тех, что следом за комбайнами пашут стерню. После этого поедет на птицеферму, вон она, чуть виднеется из-за лесополосы. Посмотрит, как растут куры, узнает, высока ли яйценоскость, выпускают ли птицу на стерню, поговорит с птичницами, а то и пообедает с ними и уедет на молочную ферму. И так до ночи. А утром снова встречи с людьми, снова поездка по полям. И, может быть, потому, что он был в степи, что в нем так решительно проснулся прежний Холмов, дотошный и неугомонный, что мысли его снова обратились к людям и к живому делу, — может быть, поэтому Холмову было так радостно на душе, и он думал о том, что белый свет устроен разумно, что он полон поэзии и красоты и что жить на земле — это же какое счастье!