Вечером он крепко заснул, правда, вздыхал тревожно во сне и слегка постанывал. Ханские телохранители тоже начали клевать носами, поддавшись расслабляющему воздействию наступившей тишины и ночного непроглядного мрака.
От жуткого ослиного рева хан проснулся не сразу.
Пытался еще голову прикрыть подушкой. Изволив же услыхать дикое ржание лошадей, топот множества копыт и гортанные вопли целого войска, охваченного животным ужасом, Каплан-Гирей подскочил на своем ложе и свесил босые ноги с тахты. В шатер вполз на четвереньках Баттал-паша:
О, луноподобный! Нельзя терять времени!..
– Знаю! Еще днем об этом говорили, – съехидничал хан.
– Лучше, ежели наш властелин будет наблюдать за ходом битвы с того берега! – плачущим голосом воскликнул паша.
– Да, конечно, оттуда будет гораздо виднее, – кротко заметил Каплан и, выкатив глаза, прошипел:
– Сгною в яме, ишачье отродье!
Скоро монарх сидел верхом на хорошем рослом коне гнедой масти и, окруженный своей верной гвардией, медленно протискивался к реке сквозь паническую сумятицу этого «вечера потрясений». Турецкие сапожки, украшенные узорчатым золотым орнаментом, он так и не обул. Босиком ехал. Хан и вылез-то из шатра с трудом, так как походное его жилище под натиском мечущихся лошадей повалилось набок.
С краю, у самого обрыва, нукеры Баттала-паши растащили в стороны несколько повозок (они еще не горели) и устремились дальше, рубя клычами направо и налево взбесившуюся толпу своих соотечественников. Наконец добрались до спуска, едва успев выскользнуть из-под клыков капкана.
Каплан-Гирей вспомнил вдруг об оставленном панцире, хотел даже послать за ним, но промолчал: чудесная броня была сейчас так же недостижима, как и луна, с которой сравнивали крымских владык.
В это время обладателем панциря снова стал Алигоко Вшиголовый. В невообразимом хаосе, творившемся на краю плато, он сумел сохранить трезвую расчетливость поведения, действовал быстро и решительно, как хорек в курятнике. Под покосившимся пологом ханского шатра (опорный столб хоть и сильно накренился, но еще не упал) князь нащупал панцирь и теперь пытался запихнуть его в хурджин. Сослепу наступил на чье-то лежащее ничком тело, которое старчески пискнуло и запричитало аятами из Корана: «Бисмилляхи, рагмани, рагим…» В тот же миг край шатра загорелся – вероятно, из жаровни просыпались угли, – и Шогенуков узнал крымского кадия, а тот, выскакивая вместе с князем наружу, узнал Шогенукова. «Сунуть бы ему кинжал между ребер», – подумал князь, но резвый старик уже растворился в темноте.
Зариф ждал тут же, еле сдерживая под уздцы двух беснующихся коней.
Хвост многосотенного ханского сопровождения еще не был защемлен ринувшимися в атаку кабардинскими всадниками. Алигоко с Зарифом успели попасть в общий поток, но двигаться им пришлось по опасному краю пропасти, куда то и дело свергались то пешие, то конные, потесненные сбоку.
Уже возле самого выхода за этот поначалу спасительный, а теперь уже становящийся губительным тележный «рожон» кто-то схватил Алигоко за левую ногу, свирепо визжа удивительно знакомым голосом. Князю нетрудно было догадаться, что это Алигот-паша, потерявший и коня и своих слуг.
– Спасайся сам, пучеглазый! – крикнул Шогенуков и стукнул его по макушке круглым татарским калканом.
Алигот пошатнулся, выпустив княжескую ногу, и, не удержавшись на кромке утеса, сорвался вниз.
Алигоко и Зариф чуть ли не последними просочились на еще не занятое кабардинцами пространство, спустились к броду и поскакали берегом вниз по течению. Теперь им с татарами было не по пути, теперь ничего хорошего ожидать от хана не приходилось.
С рассветом ожесточенная битва возобновилась, но продолжалась недолго. На горе оставалось татар не более тысячи и они не могли оказать решительного сопротивления. Кургоко выяснил: с ханом ушли около двух тысяч конников – и это все, что уцелело от огромного войска. Пленных и раненых было очень мало. Потери кабардинцев сравнительно невелики, всего лишь тысячи полторы.
Кургоко намеревался преследовать хана и добить его окончательно, но другие князья не выразили явного желания уходить от оставшегося на плоскогорье богатства: здесь было столько оружия и уцелевших лошадей! Возбужденные уорки рыскали по полю, а над полем кружились тучи воронья.
Шогенукова нигде не обнаружили. Зато Алигота-пашу князь-правитель увидел застрявшим в развилке корявого дерева, выросшего на одном из карнизов каменистой кручи. Это дерево росло всего в паре саженей от края обрыва, но паша был мертв: ясно, что сердце его просто лопнуло от страха. Кургоко разочарованно поморщился, а встретившись с вопрошающим взглядом Джабаги, только махнул рукой. Неподалеку от них заглядывал в пропасть Шот.
– А еще говорят: «Стемнеет – мусор не выбрасывай». Плохая, мол, примета. Мы поступили наоборот – и нам же удача! Где теперь грозный хан?
– Так ведь гость поел – и на дверь поглядывает! – ответил другу Тутук. – А мы хорошо угостили хана.
От того места, где был шатер Каплан-Гирея, брел усталой походкой Ханаф.
В одной руке он держал веревку, привязанную к шее своего чудом уцелевшего ослика, в другой – чудесные ханские сапожки.
– Сто лет тебе жизни, Кургоко-пши! – сказал Ханаф. – И всю жизнь таких вот побед. А это ханская обувка. Тебе несу…
– Возьми себе, – улыбнулся Кургоко, – И пусть твои внуки своему деду славу поют. Осел живой? Ну и дела!
– Ага! – кивнул головой Ханаф. – Геройский осел. Вот я думаю, надо бы моего серенького в сословие уорков перевести. Он заслужил.
Джабаги и Кургоко рассмеялись.
– Серенького – не знаю, – сказал князь, – а тебя, Ханаф, переведем. Как ты считаешь, Джабаги?
– Он заслужил, – серьезно ответил Казаноков.
* * *
Кубати и Канболет нашли Куанча, извлекли из-под убитой лошади. Парень пришел в себя и тихо улыбался.
– Хорошо… Ладно… – шевелил бледными губами.
* * *
Спустившись с плато, кургоковское окружение пировало на лесной поляне. По справедливой на этот раз прихоти судьбы княжеская прислуга наткнулась на отару овец, принадлежащую, как выяснилось, самому Шогенукову. Баранины хватило на все ополчение.
В сторонке от знати устроились тесным, кружком вокруг своего огня хатажуковские земляки. По соседству от них – Нартшу и его лихие наездники,
– Жаль, с нами нет больше старика Сунчадея, – вздохнул Шот. – Потешилась бы сегодня душа его белая… Вот и жареной барашки тут вдоволь…
– Зато твоя душа натешится вдоволь, – заметил Тутук. – Она ведь у тебя в желудке помещается.
– Вот язва! Я не виноват, что у нас нечем, кроме воды, запивать эту жратву!
– Шот потянул воздух расширенными ноздрями:
– Ветерок со стороны княжеского «стойбища». Там пьют не воду!
– Ну что же, малыш! – пожал плечами Тутук. – Кому сливки, а кому и кун-дапсо! [181]
– Клянусь вот этой бараньей лопаткой, я догадываюсь, что они пьют! Это…
– Да что там догадываться! Ты погадай лучше…
– Можно. – Шот отломил от чисто обглоданной лопатки, от ее широкой части кусочек кости. – Вот и для поводьев зацепка – на счастье. Помните, как лошадь однажды понесла всадника и сбросила его? Дело было зимой, на обледенелой дороге, в которую вмерзла ребром такая же лопатка. Кусочек кости был у нее выщерблен и за этот крючок поводья и зацепились, лошадь не убежала. С тех пор знающие люди гадают только по выщербленной лопатке!
– Да мы знаем…
– Не перебивай. Теперь гадать начинаю – Шот поднял полупрозрачную кость к глазам и стал вглядываться в нее на просвет. В это время солнце, предвещавшее хорошую погоду, уже поднялось над кромкой, леса. – Вижу я, осень будет не слишком дождливой, а зима холодной и снежной. Наш скот благополучно дотянет до весны, но поработать нам придется много и тяжело. Татары явятся в Кабарду не так скоро, зато собственные уорки будут грабить усердно и чужими руками крапиву рвать…