– Алигот глубоко затянулся, затем надул толстые щеки и выпустил густое облако дыма, нисколько не беспокоясь о том, что почти весь дым пошел прямо в лицо князя, человека, который и годами был постарше сераскира, да и родом познатнее.
«Плюнуть бы тебе в твою чванливую и жирную морду, – с тоской подумал Кургоко, – да ведь нельзя. Надо владеть собой, держаться до конца. Но как, каким образом доказать тебе немыслимую чудовищность этих притязании к небольшой Большой Кабарде?»
Всегда, во все времена человеческое достоинство, добролюбие и справедливость, честь и благие порывы были вынуждены склоняться перед грубой силой. И эта сила бывала тем грознее, чем круче могла расправляться с поборниками правого дела.
– Нет, бесценный наш Алигот-паша, – мягко возразил Хатажуков. – Не может Кабарда пойти на такие жертвы. Даже дерево, у которого обрубят молодые ветви, преждевременно стареет и засыхает на корню.
– Любите вы, кавказцы, красивые слова произносить, – Алигот презрительно хмыкнул. – А что эти красивые слова? Пустая болтовня! Все будет так, как я сказал!
Кургоко при слове «болтовня» вздрогнул так, будто его неожиданно кольнули кинжалом.
– Хорошо, – твердо и спокойно сказал Хатажуков. – Я буду теперь молчать. И пусть о мольбе нашей умерить наконец притязания к многострадальной Кабарде лучше слов говорит мое впервые в жизни преклоненное колено и обнаженная голова! – князь сорвал с себя шапку и опустился перед сераскиром на одно колено.
Однако в этой позе оказалось столько изысканного благородства, столько гордого изящества, а совсем не смирения, что Алигот-паша почувствовал себя… почти оскорбленным. Ему, с его грузным телом и неуклюжими движениями, где там соперничать с этим красивым князем, сумевшим и у порога старости сохранить легкую поступь и мужественно-горделивую осанку.
Тяжелые щеки паши затряслись от негодования, вывороченные ноздри со свистом вдыхали и выдыхали воздух. Он вынул трубку изо рта и, опрокинув чашечку чубука, стал колотить ею по гладко выбритому темени Кургоко. Горячий табачный пепел, дымясь, вываливался на голову князя.
– В ответ на твои красивые слова, – свистящим полушепотом просипел Алигот. – Тебе мой ответ. Подарок. Это тебе подарок. Пусть он тоже говорит лучше слов, – паша еще раз стукнул Хатажукова чубуком по обожженному темени. – То же самое будет и со всей твоей Кабардой!
Кургоко медленно, словно боялся стряхнуть с головы пепел, поднялся во весь рост. Схватить бы сейчас этого скота одной рукой за горло, а другой всадить ему кинжал в брюхо по самую рукоять… Но Кургоко не успеет даже клинка вытащить из ножен. С двух сторон стоит по нескольку лучников: одно мгновение – и станешь похож на подушечку для иголок. Алигот пока владеет крепостью. А Кургоко владеет собой. И это еще видно будет, кто возьмет верх. Надо стерпеть. Но это только сейчас стерпеть, а не вообще. Ибо такое стерпеть и после этого жить – нельзя. Держи себя в руках, Кургоко. Если бы ты не был намерен отомстить, то бросился бы тут же на врага и… уже бы валялся у его ног безучастным трупом.
Хатажуков не сказал ни слова. Медленно засунул шапку за пройму черкески, повернулся и неторопливо зашагал к своему коню. Он прошел мимо кучки алиготовских прихвостней, в безмолвной растерянности пяливших на него глаза, приблизился к своим людям и сделал им знак садиться на коней (хорошо, что не приказывал расседлывать). Сам влетел, не касаясь стремени, в седло и с места взял в галоп. Небольшой свите не сразу удалось нагнать своего князя.
А вечером к маленькому отряду Хатажукова присоединился Алигоко Вшиголовый и сделал он это не по своей воле. Алигот-паша, человек хотя и неумный, но поднаторевший в низком искусстве интриг, обеспокоился пугающе неожиданным отъездом князя-правителя и тут же приказал Вшиголовому:
– А ну, живо вдогонку! Возле него ты мне сейчас нужнее, чем возле меня. Буду ждать твоего посыльного до утра. Понял? До утра!
* * *
Алигоко все понял. Он понимал и знал сейчас гораздо больше, чем любой участник или свидетель последних событий.
Когда вчера днем Алигоко нашел в лесу двух только что пришедших в себя уорков и увидел, как выползает из котловины облепленный прелой листвой и перемазанный сырой глиной паша, он не стал ни о чем расспрашивать, пока не осмотрел местность по краям побоища. Его зоркие шакальи глазки сразу обнаружили, что отсюда уходят всего лишь два конских следа. Отпечатки подков одного из коней были особенно отчетливыми на влажной земле. Значит, совсем новые подковы. И точно такие, какими на днях перековали княжеского вороного. Того самого, что Шогенуков уступил, или, сказать точнее, на словах одолжил, а на деле – шайтан его укуси! – подарил паше, чтоб ему, свинообразному, еще больше раздуться и лопнуть!
Ощипанный сераскир неистово проклинал обидчиков, визжал, что тут была целая шайка, но он запомнил двоих. А главаря он знает еще по Крыму и, кстати, этот главарь, да покроет аллах его тело паршивой чесоткой, а его пальцы лишит ногтей, бесстыдно заявил, будто дамасский клинок вернулся к настоящему хозяину. Вот тогда Алигоко вздрогнул и затрепетал душой – и от страха, и от жажды мести, и от предчувствия крупной добычи.
Он понял: здесь Канболет Тузаров!
Кто еще, имея в помощниках лишь неопытного юнца, мог так легко разделаться с тремя заматерелыми в походах и сражениях мужчинами, всех обезоружить и ухитриться при этом никого не убить?! Шогенуков знал единственного в Кабарде человека, способного на такой подвиг. А кто мог назвать себя хозяином дамасской сабли, гордости нескольких поколений шогенуковского рода? Да все тот же самый человек!
Итак, Тузаров здесь. И уж если он прогуливался по лесу пешком, значит, обосновался где-то неподалеку, а может, и совсем рядом.
Не один уже год Вшиголовый оказывал сераскиру особого рода услуги, стал для него необходимым человеком, однако о Тузарове ничего ему не сказал. Просто промолчал. Так же, как и в тот день, когда увидел у Алигота родовой булатный клинок Шогенуковых. (Он только осторожненько выведал у приближенных сераскира, что сабля эта была отнята у некого Болета, преступного бахчисарайского черкеса, сумевшего совершенно непостижимым образом бежать из заточения.)
Алигоко справедливо считал, что не везде уместно и не всегда выгодно обнаруживать свою осведомленность в том или ином деле. Ставить капканы на тропе Тузарова Алигоко намеревается сам, без помощи сераскира. Когда Тузаров перестанет застить князю Алигоко свет солнечный, тогда и сабля вернется к ее настоящему владельцу – и совсем не к толстому паше. Наверное, золотишко и богатые камешки Алигота тоже могут попасть в не столь дурные руки. Ну, а главное – навек закроются глаза, видевшие жалкий позор Шогенукова, умолкнут уста, оскорблявшие его, а заветный панцирь, бесценный, чудодейственный панцирь (должен он все-таки найтись!) наконец достанется Алигоко, будущему пши – правителю Кабарды!
Надо было начинать действовать. И действовать без промедления…
И Алигоко уже кое-что предпринял. Накануне вечером он послал четверых своих людей вниз по течению Чегема «погостить» в каждом из хаблей, находящихся на протяжении двух дней пешего пути. Теперь надо было дождаться их возвращения. А пока первейшее дело Алигоко – это узнать намерения Хатажукова и сообщить о них сераскиру. Кстати, тайное доносительство, подленькое нашептывание на ухо давно уже стало главным делом Вшиголового – единственным занятием, которое было ему по душе и которым он научился владеть в совершенстве.
Шогенуков считал теперь, что он один все знает, а потому и сила на его стороне. Однако он не знал глав-лого, не знал, что маленький Хатажуков жив и здоров и не сегодня-завтра может встретиться с отцом. Но если бы Шогенуков знал об этом, то тут уж новое знание прибавило б ему не силы, а страха. Ведь тогда Вшиголовый легко бы предложил, что для Тузарова больше нет никаких тайн, утонувших, как думал Алигоко, вместе с Кубати, а значит, и Хатажукову теперь станет известна вся правда.