Это были исторические встречи. Монин слишком серьезно относился к игре — краснел, сопел, надувался и, случалось, в азарте лупил партнеров по ногам. Тогда Чижиков немедленно назначал штрафной (кстати, Монин только внешне выглядел спокойным, на самом деле был нервным, вспыльчивым. Помню случай, когда он в издательстве «Детский мир» порвал свою книгу, потому что ее плохо напечатали).
Анатолий Елисеев был отличным футболистом и вообще многогранным спортсменом, вот только жаль, что чересчур демонстрировал свою филигранную технику, давая понять, как нам далеко до него; и в ответственные моменты игры засматривался на дачниц и терял нить игры.
Я уже говорил, Перцов все делал красиво: изящно рисовал, грациозно играл в шахматы, изысканно ухаживал за девушками и, понятно, в футбол играл не так напористо, как Монин, не так технично, как Елисеев, не так топорно, как я. Он играл элегантно, при этом великодушно прощал партнерам ошибки.
Чижиков судил качественно и знал толк в нюансах игры, но иногда забывался и выдавал восторженные вопли на ту или иную комбинацию — то есть, по сути превращался в зрителя. В такие моменты приходилось напоминать ему о судейских обязанностях.
О Михаиле Скобелеве разговор особый. Он производил впечатление красивой статуи, наполненной странной душой. Я не раз от него слышал, что генерал Скобелев его родственник, что он рисует только выпив бутылку «портвейна», что знаком со всеми «сильными мира сего». Как-то объявил:
— Недавно вернулся из Италии. С Лоллобриджидой крутил роман.
— Ну уж! — удивился я.
— И с Пампанини тоже, — не моргнув, выдал Скобелев и, достав сигареты, в припадке прекрасных чувств, сказал: — Кури, арабские, у меня их полно. Король Хусейн прислал…
— Хвастун. Все выдумывает, похлеще, чем скульптор Лурье, — в один голос заявляли художники. — Но пусть заливает, если ему так хочется.
А я никак не мог понять: что за дурацкое самоутверждение?
Однажды мы, человек пять-шесть, собрались в мастерской Перцова; вдруг зашел Скобелев.
— Слыхали, актер Цыбульский погиб? Ко мне ехал…
Реакции не последовало; наоборот, кто-то заговорил о футболе. Скобелев, после минутной паузы, заметил, что один раз сыграл за «Динамо».
— …Несколько лет назад во второй команде заменил мастера, — вполне серьезно сказанул он.
Это сообщение взрывного эффекта не имело; художники только переглянулись, подмигнули друг другу — все давно привыкли к закидонам товарища и не помышляли изобличать его во лжи.
Не помню, с чего завели разговор о болезнях; кажется, после взволнованного разговора о женщинах — в том смысле, что о них разбилось немало мужчин, — и я пожаловался на язву желудка.
— Тебе надо масло облепихи попить, — сказал один художник. — У меня жена работает в аптеке. Завтра утром тебе позвоню.
— И я позвоню, — вмешался другой художник. — У меня дома стоит пузырек этого зелья.
— Сколько надо? — поднял руку Скобелев. — Ящик хватит? Сегодня вечером сделаю звонок в аптечное управление. Завтра приедешь, заберешь!
Мы разошлись далеко за полночь, и я не удивился, что утром никто не позвонил; уже накинул пальто, чтобы отправиться по делам, как вдруг раздался телефонный звонок. В трубке послышался голос Скобелева:
— Что ж не едешь? Облепиха тебя ждет!
Он достал лекарство — не ящик, конечно, — одну упаковку, но и за это огромное ему спасибо. Позднее я достоверно узнал, что он ездил в Италию и был знаком с Цыбульским. Играл ли за «Динамо» подтверждений нет.
Стацинский внешне выглядел утонченным интеллигентом (копия Чехова), но в разговоре (абсолютно со всеми) вставлял матерные словечки, причем произносил их как-то неумело, натужено, с явным желанием огорошить собеседника. Такое несоответствие внешности и шоферского сленга действительно ставило в тупик.
К этому надо добавить: Стацинский был крайне задиристый (в конце концов многие художники с ним разругались), да еще завистник. Если у кого в издательстве «рубили» рисунок, он непременно его печатал в своем журнале, но не столько для того, чтобы помочь художнику, сколько — чтобы насолить издательству. Если у того же художника дела шли в гору (сделал подряд несколько книг), Стацинский при случае говорил о нем не очень приятные вещи.
Как иллюстратор Стацинский рисовал штампами под лубок, а как оформитель выдавал авангардистские макеты книг и журналов, уподобляясь тем деятелям, которые утверждались за счет внешних эффектов.
Квартира Стацинского была заставлена мебелью из карельской березы, а мастерскую заполняли огромные иконы и антиквариат: граммофон, мушкет, сабля, подзорная труба, старинные пистолеты, телефоны, часы, книги… Все это он распродал перед тем, как эмигрировать.
В Стацинском уживалось возвышенное и низменное: он мог рассуждать о религии, Брейгеле и Босхе и в то же время обсуждать тайные романы и семейную жизнь друзей, что, как известно, не делает чести ни одному мужчине.
Стацинский эмигрировал со второй волной. Перед отъездом сказал мне:
— Не пропаду. В Канаде меня ждет одна женщина, в Англии другая.
Канадка и англичанка почему-то не приняли его, и он осел во Франции. По слухам, живет на окраине Парижа в какой-то хибаре; работал нянькой, разносил газеты, учил сорбоннских студентов русской ругани; за прошедшие годы язык не выучил, проиллюстрировал всего одну брошюру стихов Холина (кого ж еще, как ни поэта, стихи которого могут читать только экзальтированные дамочки и те, у кого мозги набекрень), проиллюстрировал в своем духе — нарочитом поп-арте; общается с такими же, как он, эмигрантами неудачниками, ходит к психиатру, мучается бессонницей… Плохо ли ему здесь жилось? Главный художник журнала с миллионным тиражом, в год выпускал по книжке, участвовал во всех выставках, имел прекрасную квартиру, мастерскую…
Теперь несколько слов о Снегуре. Я уже рассказывал, как он натаскивал меня в живописи, упоминал, что он, рукастый, строил дачу… Сейчас добавлю к его портрету несколько положительных и отрицательных штрихов.
Самое положительное в нем было то, что, пребывая на суше, он не забывал о водных просторах и даже сходил на барже по Волге до Астрахани, откуда привез кипу рисунков. Самое отрицательное — то, что он, эгоист несчастный, своей патологической подозрительностью и ревностью довел двух жен до сумасшедшего дома — об этом распространяться не хочу, его семейная жизнь — тема для психиатра.
Однажды в Доме журналистов мы со Снегуром, поиграв в шахматы, направились в ресторан поужинать. Выпив известного напитка и съев по «филе», мы расплатились и, как это часто бывает, почувствовали, что не мешает выпить еще, но денег уже не было.
— Подожди, — сказал я другу, — схожу в холл, займу у кого-нибудь из знакомых.
Но никаких знакомых не встретил.
— Может, я кого встречу, — сказал Снегур, когда я вернулся с кислой миной.
— Вряд ли, — хмыкнул я. — Ты бываешь здесь редко, а я почти каждый день. Уж если я никого не встретил…
После этого диалога нам захотелось выпить еще жгучее, и Снегур отправился на поиски знакомых. Но тоже вернулся ни с чем.
— Не повезло, — вздохнул я. — Ладно, пойдем по домам.
— Давай еще посидим, — сказал Снегур.
— Чего высиживать-то?
— Посидим, покурим…
В этот момент передо мной расшаркался официант и сообщил нечто захватывающее:
— Это вам! — он снял с подноса бутылку водки и какие-то салаты.
— Вы, наверно, ошиблись, — спокойно обронил я.
— Вы Сергеев? — спросил официант и, после моего кивка, пояснил: — Прислали лично вам.
— Но кто? — я окинул зал и не увидел ни одного знакомого хотя бы в лицо. — Скажите кто? В следующий раз я должен ответить.
— Просили не говорить, — понизил голос официант и удалился.
Я так опешил, что не успел его поблагодарить, а Снегур оживился:
— Брось интеллигентские штучки! Ну прислал какой-то хороший человек, спасибо ему! — он откупорил бутылку и разлил водку по рюмкам.
Спустя несколько дней я узнал, что мой друг оставил официанту паспорт под залог.