— Спасибо… спасибо, товарищ первый секретарь., Хоть и с перчиком твоя речь, однако отнесу ее за счет не улаженных еще у нас с тобой проблем.
Именно тогда для Дорошина все было окончательно решено. Потому что сразу после этого приехала важная Министерская комиссия из Москвы. Нет, Дорошин не жаловался никому на первого секретаря, не пользовался знакомством. Он инспирировал эту комиссию сам, справедливо рассудив, что выводы ее не столько повредят ему, человеку известному, с устоявшимся авторитетом, сколько Логунову, потому что тот безоглядно бросался в бой, если речь заходила о выделении новых земель и сохранении среды. Дорошину оставалось только пожать плечами и улыбнуться, а за этим стояло совершенно мирное и добродушное: ну вот, видите, товарищи, в каких условиях мне приходится работать, и не то что работать, а давать стране руду.
И все это сыграло свою роль. Было указано и самому Дорошину, потом было бюро областного комитета партии, с которого он вышел, вытирая со лба пот и сокрушенно покачивая головой. В машине сказал Рокотову:
— В общем, всыпали крепко... Веришь или нет, а рука то и дело за валидолом в карман лезла… Сама, понимаешь, рука… Защитная реакция организма… — И помолчав, добавил: — А вот Логунов, кажись, застрял… Боюсь, что отработался он у нас.
Этот прогноз оказался точным.
Потянулись пригородные места. Замелькали дачи Зеленого Уголка, потом обрывы меловые выплыли из-за поворота. Рывки на стрелках, гора, по которой бежали вверх широкие зеленые улицы, — все это Славгород.
Рокотов сразу заметил Дорошина. Этот человек всегда занимал все пространство… Вот и теперь, среди вереницы торопящихся, спешащих людей он один выглядел по-хозяйски внушительно и фундаментально. Стоял он прямо посреди перрона и что-то объяснял наклонившему к нему голову Михайлову. Рука, которой он помахивал в такт своим словам, простая белая рубашка с засученными рукавами, темные очки, уютно, по-домашнему поднятые на лоб, — все это было дорошинское, привычное, еще один раз призванное доказать каждому, что человек этот твердо стоит на ногах и имеет свое собственное мнение относительно всех процессов, происходящих в мире, и это мнение совершенно непоколебимо. Вот он увидел вышедшего из вагона Рокотова и зашагал к нему, потеснив в сторону худощавого Михайлова. Они обнялись, и на вопрос Рокотова, зачем такая торжественная встреча, Дорошин добродушно прогудел:
— По табелю о рангах полагается… Я — член бюро райкома, а следовательно, обязан встречать начальство…
— Логунова, мне помнится, вы никогда не встречали…
Дорошин метнул на него взгляд, в котором на мгновение мелькнуло удивление, но потом все в лице его пришло в покой и он сказал шутливо:
— Ошибаешься, Владимир Алексеевич. Встречал… А потом знаешь… Ну, давай твой портфель… Небось осточертел он тебе за эти дни? Я сам, понимаешь, пока в командировке, так муку такую приму. На-ка, Дмитрий Васильевич, — он протянул портфель Рокотова, почти насильно вырванный у того из рук, Михайлову. — На-ка, глянь, какие тяжести начальство носит…
И когда Рокотов попытался вмешаться, Дорошин сказал:
Ты вот что… Для меня Дмитрий Васильевич — Дима… Мой бывший инженер… Выдвиженец мой, если хочешь… Кстати, такой же, как и ты, Так что командую парадом здесь я… Айда к машине.
До Васильевки было чуток больше ста километров. Дорога хорошая, правда, немного излишне напряженная для шестиметрового асфальтового покрытия. Машина шла легко, и Рокотов слушал голос Дорошина:
— Я вот недавно задумался… Черт его знает, фильм какой-то поглядел… Ну, в общем, про счастье задумался… И скажу я вам, ребятишки, что вроде прожито неплохо… Древние как говорили: если ты не посадил дерева и не воспитал ученика — ты прожил напрасно… Ну, по части деревьев я, как говорит мой сын, пас… А вот учениками бог не обидел. Зубастый народ вырастил… Зубастый и дерзкий… Мой принцип такой: аксиомы хороши до времени. А потом давай-ка заглянем и по части аксиомы, а, Владимир Алексеевич? Говорил с Комоловым из министерства вчера… Так он мне слышь что выдает?.. Ты, говорит, Павел Никифорович что там за ребят растишь? Глянули, говорит, ваши бумаги, а Нуратдинов сразу и за голову: «Это ж что они там думают?.. Все это ж экспериментально не подтверждено». Ну, а если Нуратдинов так говорит, то, значит, проект кое-чего стоит… Смелый, значит, проект… Так что будем ждать рецензии. А пока ждем — надо решать другие вопросы. Так, товарищ первый секретарь? А?
Рокотов усмехнулся, достал из портфеля сверток. Протянул Дорошину:
— Вот специально для вас купил, Павел Никифорович…
Дорошин цепко ухватил пакет, принюхался:
— Таранька… Ей-богу, таранька… Да ты ж просто молодец, Володя. Тьфу… Владимир Алексеевич…
Ох и хитрец старый. Краем глаза примерялся — да так и стрельнул в лицо Рокотову изучающим взглядом. Как, дескать, прореагирует бывший подчиненный, а теперь начальство на привычную вольность бывшего шефа. По губам Рокотова скользнула легкая усмешка, и все… Ничего не увидел Дорошин и подумал, что по существу не знает он своего бывшего питомца. Нравилось ему в нем почти солдатское качество: поручи что — можешь забыть. Сам напомнит, когда выполнит. И никаких возражений или вводных слов, какой бы степени трудности ни было задание. Самолюбив. Горд.
Все это было хорошо, когда Рокотов ходил в подчиненных. А как теперь? Надо бы определиться до того дня, когда будет решаться вопрос об отчуждении земель… Ох, как важен для него этот первый этап, за которым пойдут другие. Потом битва в облисполкоме, потом в Совмине… Но самое главное — сейчас, на первом же исполкоме… Председатель исполкома Гуторов в некоторой растерянности: пришел на пост первого секретаря бывший сподвижник Дорошина. Поэтому разговаривает о земле осторожно, хотя раньше во всем поддерживал Логунова. Эх, заменить бы еще и Гуторова… скажем, на Диму Михайлова. Да нет, таких штук не сделаешь… В этот раз тряхнул авторитетом… Риск был… А ну как в министерстве хозяину тот же Комолов скажет: «Пора думать и насчет Дорошина… Стареет… Размах не тот… Мышиную возню затеял… В общем, ясно, за шестьдесят уже…» А министр одного спросит, второго, в обком позвонит… И иди ты, раб божий Дорошин, в сторонку от жизни… Посадят тебя в министерстве, скажем, бумажки сортировать, и будешь ты там вспоминать о временах, когда решал вопросики масштабные, когда рисковал, принимая инженерные решения. А ему снится еще один карьер… карьерище… Махина, крупнейшая в Европе… Да чтоб вокруг пару современных горнообогатительных комбинатов… А там через пару лет, электрометаллургический по соседству строить начнут, тоже эксперимент, дай боже… Вот до какого времени бы в седле досидеть… Тут бы глянуть на все в комплексе да вылезти из машины — и пешочком, как странничку, пойти бы по всем дорожкам, где полжизни оставил. А все эти полжизни, годок к годку, оставлены здесь, среди этих перекатов и меловых холмов, среди полупересохших речек… Когда пошел первый карьер, министр сказал: «Ну и рисковый же ты мужик, Павел Никифорович… Слово дал. А вдруг не вышло бы в срок?.. Что тогда?» — «А я уж обходной в кармане носил», — сказал он тогда, и министр улыбнулся, хотя юмор конечно же был относительный… Ну, да тогда он был победителем и мог даже стойку сделать на краю министерского стола… простили бы… Тогда и сила в руках еще была. А теперь для завершения жизни нужна была ему еще одна победа. И не потому, что планировал себе Звездочку, хотя и это дело не лишнее… Просто для его жизни, трудной и страстной, как писал о нем один журналист, нужен был такой же финиш, достойный Дорошина. От него ждали все время чего-то необыкновенного, и он уже давно перестал различать, где же в нем честолюбие и где то, без чего он уже немог
мог жить: жажда нового, каждодневного поиска и боязнь признаться себе, что уже стал уставать, что все чаще и чаще появляется мысль о том, что, может быть пора подумать о чинном и спокойном ожидании времени, когда скажут: «Пора, дорогой… Иди отдыхать» И когда он на некоторое время начинал уходить в эту мысль, скрупулезно анализируя ее и примеряя к себе, именно в эти минуты рождался взрыв протеста и ему хотелось крикнуть своим невидимым оппонентам: «Да я еще могу… Вы еще увидите… Вы только дайте мне возможность выйти на новый карьер… Я вам такое покажу». Он больше всего боялся, что кто-нибудь может увидеть его в эти минуты неуверенности, сомнений, и гнал-гнал от себя страшные мысли и становился в эти мгновения грубым и злым, таким, каким его никогда еще не видели, и тогда люди говорили о нем, что это человек без нервов, без жалости, человек-машина, который программирует даже эмоции. И когда доходили до него эти разговоры, он молча уходил к себе в кабинет, садился в кресло и долго сидел с закрытыми глазами; думал о том, что надо бы отдохнуть где-то в санатории, а то и просто в лесу, у озерка, и забыть, что он и есть тот самый Дорошин, про которого рассказывают столько всякого… И где-то появилась задумка, что надо бы вызвать того инженера, который сказал о нем, что нет у него нервов и жалости, и, сидя вот так, друг против друга, поговорить с ним по душам, разъяснить ему планы свои, беды… А потом эта мысль уходила и он думал снова о карьере, о суперкарьере, о самом-самом… и все начиналось опять, как по замкнутому циклу, когда нет времени и желания отвлекаться на сентиментальную чепуху и надо помнить только об одном: о работе.