— Верно говоришь. Так и сделаю. Тебе-то легче… Как что, так к тете под крылышко. Правда, она в отъезде часто. Ну, а с мужем ее ты как, в ладах?
— Дружим… — равнодушно сказал Эдька и в душе поулыбался над примитивностью Коленькова. Теперь ход вопросов и ответов будет зависеть от него, от Эдьки. Ишь, хитрец. Ну держись. — Он умница большой. Добрый очень. И теть Лида его очень любит. Вот я здесь уже двенадцатый день, так она три письма ему написала. Он — международный обозреватель. Со всякими там президентами встречается. Запросто разговор у них. Три языка как русский знает: английский, испанский, немецкий.
Помрачнел Коленьков. Закурил. Вздохнул тяжело. Так тебе и надо. Ишь куда нацелился. Да дядя Игорь если б захотел… Что тут говорить?
Добрались до лагеря в сумерках. Коленьков выбрался из вездехода, рюкзак за плечи закинул.
— Иди включай движок, — сказал мирно, будто и не было никакого разговора, — а потом к тете Наде на камбуз. Проголодался, наверное.
Забота о людях, подумал Эдька, глянул, чтобы все было как надо, и поставил вездеход на место, под сосну. Накрыл брезентом. Отличная машина. Вот в таком бы на Пушкинскую площадь… Обмерли бы все однокурсники. Да в робе бы этой. Да в сапогах кирзовых. Вот тебе и Рокотов, про которого вы говорили, дорогой Петр Дмитриевич, всякие неприятные слова о рафинированности, подражательности, вторичности его опытов в литературе. А он в тайгу, на вездеход, к людям, которые завтрашний день делают. Вы еще услышите про нашу дорогу, Петр Дмитриевич. Может, даже с делегацией приедете, как турист, поглядеть. А Рокотов, тот самый, который рафинированный, уже здесь. И напишет обо всем. Хотя бы о том же Котенке. Вот взял и сорок километров по болотам, один. Уже рассказ. А тут это каждый день и никто не удивляется. Вот что за жизнь в этих краях. Надо бы письмишко после первого сентября накатать. Ребятам. И фото приложить, в робе и сапогах возле вездехода. Петр Дмитриевич очки поправит на носу и скажет:
— Что ж, Рокотов сделал совершенно правильно… Он пошел учиться у жизни. Может быть, я и ошибаюсь в оценке, коллеги…
Ничего он не скажет. Просто улыбнется где-то про себя, хотя с уважением про Эдьку подумает. Человек сам ушел из института… Другие честно тянут до конца, хотя прекрасно понимают, что никаких писателей из них не получится. Мало ли их в стране, с дипломами Литинститута? А сколько из них членов Союза? Да если пятая часть соберется — и то хорошо.
В палатке пусто и холодно. Был Котенок — мешал храпом своим. А теперь вот его нет — и хоть волком вой.
Пошел к тете Лиде. А там уже Коленьков. Фальшиво заулыбался:
— А вот и наш адский водитель. Ну, ты позавтракал-пообедал-поужинал?
— Да.
— Садись, Эдик, — пригласила тетя Лида.
Эдька решил: черта с два я теперь отсюда уйду. Буду сидеть, пока не уйдет Коленьков. Расположился на теть Лидиной кровати, локти в колени, голову на ладони, и все. На позиции.
Коленьков говорил о каком-то мосте, который по проекту не пойдет, потому что место выбрано неудачно, берег размывается непрерывно. В него бьет стремнина, А тетя Лида возражала, говорила, что времени остается совсем мало, а тут еще дожди подрубили под корень, А начальник про свое, что такая трасса ни к черту… Брали прикидку на самое короткое расстояние, а про стоимость всего не подумали. Если сделать петлю по увалу — трасса уйдет с болота. Ну-ка, если прикинуть двадцать три километра увеличение трассы по увалу или девять километров спрямить по болоту? Подумать если — выберешь увал. Надежнее. И грунт крепкий. А здесь столько насыпать при местном рельефе.
Тетя Лида о сроках опять напоминала. О Рукавицыне, который не простит изменения. Коленьков сказал радостно:
— А я его путем нынче шел… Поехал к отмели, знаете, на восьмом километре. И можете себе представить, что я нашел! Его отметку… Столбик почерневший… Буквы «А» и «Н» и дата: 1936 год. А внизу фамилия десятника: «Мошкин». Так что он здесь сам шел. Поначалу, как и мы, блудил в болоте. А потом выбрался на увал и к отмели вышел. Уверен, что именно в том месте он мост планировал. Завтра на увал выберусь. Поищу там его следы.
Разговор был для Эдьки скучнейшим, но он решил терпеть. И Коленьков, бросив в его сторону взгляд, поднялся:
— Ну, я пойду, Лидия Алексеевна. Денек завтра…
Он ушел, а теть Лида улыбнулась:
— Сторожишь?
Эдька смутился, начал отказываться, а она подсела к нему, волосы взлохматила:
— Ладно… Иди спать, Эдик. И вообще, будь чуть повзрослей.
Он и сам давно бы ушел, потому что у палатки вот уже в третий раз громко заговорила Катюша. Ему голос подает. Говорит так, будто собеседник где-то далеко Все для него. А она сегодня была с Любимовым.
Ходили в тайгу с самого утра. Только сейчас, видимо, вернулись — и уже кличет.
Попрощался с теть Лидой. Сходил к движку: все как надо. Тарахтит. Агрегат что надо. Турчак костер развел на берегу. Точно на том месте, где и тогда, когда он песенками их развлекал. Натаскал валежника и дымил сейчас на всю округу, потому что древесина еще не высохла после дождей.
Охотников посидеть у костра нашлось немного. Любимов в теплой ватной куртке. Турчак. Следом за Эдькой Катюша подошла, села рядом на вязанку дров. Улыбнулась Эдьке:
— Ну, как?
— Во… — Эдька палец большой показал, так, чтобы не видел Любимов. Это на всякий случай, чтобы не начал говорить о вульгарных манерах.
Турчак покашлял, тоскливо сказал:
— Макара нету… Без кино плохо.
Любимов помешал палкой в костре:
— Сходи к Надежде Тихоновне… Картошечки бы взять у нее. Испечь.
Турчак поднялся, пошел. Любимов к Эдьке:
— Ну, а ваши дела нынче как? Мы вот с Катей чуть не искупались. Дорога как дорога… Зеленый лужок. Цветочки растут. Катя туда, а я ее за полу: постой. Палкой качнул землицу, а она проседает. И жижа рыжая. Так что это и есть тайга.
Странная манера у Любимова. Говорит о своем, а тебя глазами покалывает. Вот такие глаза, что взгляд — как укол. Изучает, что ли? Да что изучать его, Эдьку? Любимов — сам по себе, а он в отдельности от него. И шапку редко надевает. Тут в картузе холодно, а он с лысиной на ветру.
— Не холодно вам? — спросил Эдька.
Любимов засмеялся:
— Это на первых порах всех беспокоит… Нет, молодой человек. Не холодно. Привык.
Вернулся Турчак. Принес десяток картофелин. Высыпал их на землю у ног Любимова:
— Вот… Больше не дает.
Любимов ловко затолкал картофелины в костер. Спросил у Эдьки:
— Пробовали когда-либо это блюдо?
— Много раз.
— Тогда вопросов нет.
Эдька шепнул Катюше:
— Рванем отсюда, а? Надоело.
Она согласно кивнула.
Никому ничего объяснять они не стали. Молча поднялись и ушли. За спиной Любимов проговорил грустно:
— Вот так, дорогой мой… Молодым с нами скучно…
— Время у них такое, — утешил его Турчак.
— Странный человек этот Любимов, — сказал Эдька. — Глядит все время, как будто я бабочка, булавкой приколотая, а он меня изучает. Как я дергаюсь, как я живу и вообще как дышу. Он что, всегда такой?
Катюша не ответила. Она показала ему на речку, к которой они подходили:
— Глянь…
Выбралась из-за тучи луна, и речка была вся сияющей от лунного света. Струи воды переливались мрачноватыми оттенками, особенно там, где было сильное течение. У берега вода была совсем серебряной, а ближе к середине, к стремнине, вспухала уродливыми наростами: либо валуны лежали на дне, либо, наоборот, глубокие воронки бурлили в этом месте.
— Домой хочу, — Катюша зябко запахнулась в великоватую по размеру фуфайку.
— А кто у тебя дома?
— Мама, папа… три сестры.
— Много вас…
Они сели на поваленное бурей дерево рядом с берегом. Тут обдувало ветром и не так донимали комары.
— Ты осенью уедешь? — спросила она.
— Не знаю.
— Не уезжай, ладно?
Он согласно кивнул, даже не подумав об этом своем обещании, просто ему было приятно оттого, что его просит остаться. Хотел сказать, что все это не имеет особенного значения, потому что его все равно очень скоро призовут в армию, а это два года, а за два года в ручье Безымянном столько воды убежит в Бурею… Столько всего изменится. Чудачки эти девчонки.