«Ай да Воронко — бежит, словно не в упряжи! — любовался конем председатель и подымливал самокруткой. — Красавец! Из кавалерийской породы, сказал Петул-Вась. В прошлом году купили в Обдорске у какого-то демобилизованного. Бывал, наверное, в боях-походах, знает небось, как пуля поет. А теперь вот сено да дровишки подвозит. Ну, ничего, к лучшему это… Молодец, новый кооператор, удружил: с таким конем живо всю тайгу объедем…»
Первым же санным путем в Мужи из Обдорска прибыла комиссия. Проводили чистку партии. Комиссия не согласилась с решением сельских коммунистов, которые вынесли Биасин-Галу строгий выговор с предупреждением и оставили в мир-лавке до подбора подходящей замены. Комиссия исключила Биасин-Гала из партии и предложила немедленно отстранить его от работы. Гал протестовал, требовал учесть его заслуги в разоблачении заговора сельских богатеев.
— Если б не было этой твоей заслуги, — сказал председатель комиссии, — тебя давно судили бы за женоубийство. Но ты к тому же пьянствуешь, тайно варишь брагу… Таким не место в партии большевиков.
Гал не согласился с решением комиссии, поехал в Обдорск добиваться послабления. Председателем кооператива общим собранием выбрали Петул-Вася — мужика трезвого, грамотея, хозяйственного, да к тому же почти что фельдшера.
«Жаль, конечно, Гала. Ну, и партию марать нельзя. Переломит себя, переборет — обратно примем. Двери не на запоре», — раздумывал Куш-Юр, посасывая самокрутку. Он вспомнил, как сам немало поволновался, пока шла чистка. Биасин-Гал пытался «пришить» ему связь с чужачкой. Может, и досталось бы ему, комиссия подгадала строгая, спасло то, что на сходке открыто перед людьми развенчал ложную молву…
И Эгрунь вскоре после этого собрания вышла замуж за Яшку. Свадьбу сыграли всем на зависть. Звенели бубенцы удалых троек. Пировали не один день. И не брагой гостей угощали — вином. Где только добыли! Наверное, не из последнего тайника?.. Село долго помнило эту свадьбу. Долго бабы тешились пересудами: Эгрунь — одна из первых красавиц села, а вышла замуж за Яшку, самого невзрачного из парней, безродного батрака. Яшка — потомок ненцев-кочевников, к тому же некрещеный. Но поп Лаврентий почему-то венчал молодых в церкви. Наверняка батюшку подкупил хитрюга Озыр-Митька, дал немалую мзду. Очень уж он ретиво все обкрутил после сходки, видно, встревожился за сестру…
Болтали в селе и про то, будто Эгрунь в первую ночь изменила Яшке. Доходили эти сплетни и до ушей Куш-Юра. Как придет он домой, Абезиха сразу выкладывает, словно поддразнивает его, мол, упустил, председатель… И Писарь-Филь по-прежнему каждое утро приносил вороха сплетен. Зная цену сельской молве, Куш-Юр не верил. Но, коротая дорожную скуку, он невольно подумывал:
«От Эгруни можно всего ожидать. По правде, не пара они. Эгрунь вроде змеи подколодной, а Яшка как наивный ребенок, помучается с ней…»
На днях остановила Эгрунь его, когда проходил из ворот, заулыбалась:
— Здравствуй, Роман Иванович! Поздравь хоть меня по старой дружбе. Я же теперь с баба-юром. Не слыхал, что ль?
— Как не слыхал. Про твою свадьбу только и разговоров на селе. По-здрав-ляю!
— Спасибонько! — и, понизив голос, проговорила: — Может, теперь не побрезгуешь мной?
— Да ты в уме?
— А что! Сейчас новые порядочки… Да Яшке и объедки от меня — за глаза. Не хочу узкоглазого ребенка. Баба — как мешок: что положат, то и несет. Вот и хочу я мужика покрасивее. Вроде тебя…
— Тьфу! Змея ты бессовестная!..
И он зашагал прочь от нее.
«Распутница!» — подумал он, помахивая вожжами. И тут же упрекнул себя за грязное словцо. Не имел ведь доказательств. Мало ли что болтают. Язык у нее распущен, верно. Но это еще ничего не значит. Не совсем ведь стыд потеряла.
«А что, если и в самом деле меня любит? А худым словом лишь досаду свою выражает?.. Ведь без охоты шла за Яшку. Митька заставил. Это уж факт. Э-э, да ну ее…»
Но просто так отмахнуться от Эгруни Куш-Юр никогда не мог. И сейчас продолжал о ней думать. В который раз спрашивал себя, верно ли поступал. Она тянулась не только к нему — к новым порядкам. А он берегся, боялся — опутает… «Что ж, и про это не след забывать, — оправдывал он себя. — Неизвестно еще, что бы из нее вышло. Черного кобеля не отмоешь добела!» Куш-Юр стегнул вожжой коня, хотя Воронко и так бежал рысью.
Дорога пошла по заснеженному берегу протоки. Куш-Юр залюбовался тальниковыми зарослями, искрившимися в желтых лучах низкого декабрьского солнца. То и дело из зарослей выпархивали куропатки. На свежей снежной целине, сбоку от дороги, вились петельки следов мышей и горностаев. Попались отпечатки лап зайца и лисы.
«Настигла, поди, плутовка длинноухого… Хитры и нахальны лисы… Как и Эгрунька… Сандра умнее, скромнее. — Куш-Юр чуть привстал, понукнул Воронка. — Непременно побываю в Вотся-Горте. Как им зимуется? Не подвел бы их промысел пушнины. Без заработка не много получишь нынче в лавке. Гриш говорил — на шишки урожай. Выходит, белка должна быть. Налог с северян брать не станут. Что добудут — продадут на деньги. А там — покупай что хочешь. Оживут немного. Зыряне еще перебиваются кое-как, а ханты да ненцы — те вовсе в беде…»
Вдали показалось хантыйское селение — четыре низенькие деревянные юрты под вековыми разлапистыми кедрачами и лабазы-амбарчики на высоких курьих ножках.
Куш-Юр остановил коня и вошел в крайнюю юрту. Ему приходилось видеть нужду, но такой, как здесь, он, кажется, не встречал. Еще больше, чем убогость жилья, ужаснул его вид обитателей юрты. Кожа да кости. Желтые, изможденные до последней степени, грязные. Дети — словно тени. Двигались еле-еле.
«Вовсе плохи…» — вспомнил он недавние свои размышления. Нет. То, что он увидел, было куда хуже, чем представлял.
В трех других юртах было не лучше.
«Как они только существуют?»
Куш-Юр достал из кармана пакетик сахарина, захваченный в дорогу, и раздал ребятам понемножечку. Больше ему нечем было их угостить. И то сколько радости появилось в ребячьих глазах.
С грехом пополам, то по-русски, то по-зырянски, Куш-Юр выяснил, отчего так бедствуют люди, неужто мало добыли? Оказалось, добыли они достаточно, хватило бы перебиться, да все забрал старшина за долги.
— Совсем маленько оставил…
Оказалось, что и это «маленько» недавно старшина почти подчистую вытребовал в счет ясака.
— Как? Ему же сказано — ясак новая власть не берет! Ленин велел вам все оставлять, — объяснял Куш-Юр. — Вы с ним, со старшиной, не имейте больше дел. Сами везите, сами продавайте мир-лавке.
— Все-таки маленько не дает нам помирать. Добрый старшина.
По хмурым лицам и печальным глазам хантов председатель понял — они не очень-то ему доверяют.
До сумерек пробыл Куш-Юр в юртах и уехал с невеселыми думами.
Куря самокрутку за самокруткой, он подгонял Воронка, торопясь на стойбище Ма-Муувема.
Вспоминал свой разговор с хантами.
«Ни черта они не поняли! Вовек не дождешься, чтобы сами в мир-лавку приехали. Нам надо к ним приезжать. Раз, другой, десятый, пока не привыкнут. А что? Купцы ездили, не чурались. Учиться торговать надо! Ма-Муувем, поди, тоже не сиднем сидит. Под лежачий камень вода не течет. Прямо из Кашвожа пошлю по юртам приемщика, хотя бы одного для начала. А таким бедолагам и в долг, под расписку, можно кое-что дать. Поверили бы, что это для них не кабала… Людей надежных в приемщики подобрать нужно… Эх, жаль, раньше не додумался, а то б прямо с собой захватил разъездную мир-лавку… А Ма-Муувему хвост накручу. Скоро его юрты…»
Был поздний вечер, когда Куш-Юр подъехал к лесистому островку, хантыйскому зимовью из нескольких юрт. Кое-где меж деревьями бледно светились одинокие оконца то ли со льдинами вместо стекол, то ли с налимьей шкурой. Из труб вылетали искорки. Только в одной юрте, самой большой, старшинской, два застекленных окна светились ярче.
Перед этой юртой стояла чья-то запряженная лошадь, а возле саней то ли дрались, то ли крикливо спорили мужчина и женщина.