Следом за ним тихонько прошмыгнула в избу хозяйка.
Потом дверь приоткрылась, и детская ручонка протянула Куш-Юру ватник. Едва он принял его, как дверь захлопнулась. Не успел ни поблагодарить, ни разглядеть, кто это был, кажется, старшенький сынишка хозяина.
«Как его звать? — силился вспомнить Куш-Юр, но не мог и, смутившись, оправдался: — Да я и видеть их почти не вижу: то на работе, то у Варов-Гриша».
Накинув ватник, он закурил, и мысли потекли ровно, будто и им стало теплее.
Да, уж так привык бывать у Гриша, что вот тот уехал, и он теперь не знает, куда себя деть. Нет у него в Мужах другого такого друга. С Гришем-то они легко сошлись, будто всю жизнь друг дружку искали.
Сошлись — и вот разъехались. В какой раз судьба сводит его с хорошим человеком и, только он успеет привязаться к нему, разлучает.
«Собственно, вся моя жизнь — это встречи и расставания».
Он вспоминает трехъярусные зловонные каменные казармы большой Корзинкинской мануфактуры на окраине Ярославля, кишащие людьми, клопами и тараканами, и изможденную, чахоточную ткачиху тетю Груню, материну товарку и сменщицу. Украдкой от пьяного мужа отливает она Ромке из своей миски пустых щей и приговаривает: «Горемычная ты моя сиротинушка, как жить станешь, когда и меня Господь приберет?» А за тетей Груней мелькают волгари, с которыми бурлачил после ее смерти. Длинноволосый очкарик с мягкой вьющейся бородкой, Петрович: не то студент, не то семинарист. Он научил Романа читать. Дядя Алеша, сухой, как жердь, больной желудком, пристроил его учеником наборщика в Нижнем. Сенька, сверстник и дружок, у матери которого снимал он угол, учащийся городского училища, давал Роману читать запрещенные книжки и водил его на тайные сходки. Первая его любовь, молчаливая и безответная, Наташа. Настоящее имя девушки он так и не узнал. В подвале скобяной лавки он помогал ей печатать листовки, пока не попался на краже шрифта в типографии. Так больше и не встретились…
В памяти один за другим всплывали лица самых разных людей: молодых и старых, веселых и озабоченных, тех, которые сердечно, как близкого, приняли его в тюремной камере и в ссылке, на краю света, в Тобольской губернии, Березовском уезде, в селе Обдорске, где ему определено было жить без выезда и где, думалось, одна темь и дремучая глушь. Встречались добрые, умные люди и среди ссыльных, и среди местных рыбаков, охотников и оленеводов.
Он не слышал, как из избы вышел хозяин, и вздрогнул, когда тот сказал:
— Баба спрашивает, Роман Иванович, чайком побалуешься, нет?
— Погожу, — отказался он, огорчаясь, что прервали его воспоминания: на память пришли Евлампий Ксенофонтович и Варвара Власовна, роднее которых нет у него никого и, наверное, не будет.
— Значит, нет… Что ж, спать лягем, завтра рыбачить.
Куш-Юру показалось — хозяин обижен его отказом. «Неладно я, хозяйка позаботилась — зачем обижать», — и он поправился:
— Хотя, пожалуй, побалуюсь… Сейчас приду.
— Так-то лучше будет. — И хозяин вернулся в избу.
«Евлампий Ксенофонтович, поди, тоже выходит неводить, Варвара Власовна собирает старика в дорогу». — Он мгновенно забыл про приглашение хозяйки, мысленно перенесся в далекую избушку на рыбацком стану и, будто с лежанки, снова увидел молчаливых, неторопливо хлопочущих, родных и милых стариков.
Ведь как рисковали!
Белокарателей по тайге сколько плутало, шкуру свою спасали, могли запросто и на стан набрести. Ему-то что, он и так одной ногой на том свете побывал. И обратно на этот воротиться надежды не держал. Куда там! На руках-ногах — кандалы, запаленная баржа посреди реки, словно костер, пылала, а с берегов гады из пулеметов поливали по тем, кто пытался выпрыгнуть. Однако только запомнилось, как в отчаянии пополз по лесенке на палубу: лучше под пулю, чем, как таракан, в огне жариться. В кандалах, а плыл, ухватясь за обугленное бревно. Очнулся на лежанке, обвязанный… Пулей плечо прошито, голова обгорела. Евлампий Ксенофонтович на воде подобрал…
В Мужах о пережитой им трагедии никто не знал, а самому о ней рассказывать — вроде выхваляться. А чем? Прыгал с баржи не он один. Жив остался? Так ведь спасибо тому бревну, что подвернулось, да Евлампию Ксенофонтовичу.
Лишь однажды ему захотелось рассказать, отчего он, Гологоловый, редко шапку снимает, — да передумал.
Было это у Варов-Гриша. Сидели вечерком, всякие истории из жизни рассказывали. Гриш про свой побег из плена вспомнил.
…В лагере военнопленных, в Австро-Венгрии, с ним оказались еще двое зырян, один даже из Обдорска. Тоска по родной сторонушке, по семьям сдружила их. Чтобы хоть как-то облегчить свою участь, прикинулись забитыми простачками, туземцами из далекой Сибири. Держались особняком. С охраной объяснялись знаками. Конвоиры на них смотрели как на дикарей, не очень притесняли. Но и работу давали самую грязную — по уборке туалетов… В банные дни их дело было натопить для охраны баньку и убрать после всех. Ну, конечно, и мылись зыряне здесь же, самыми последними. Наблюдали за ними не очень строго.
Банька стояла на берегу реки, у самой воды. Как-то, моясь, Гриш залюбовался птичкой, которая присела на подоконник, словно передохнуть, а потом полетела прямехонько через реку, на другой берег. Он с завистью поглядел ей вслед. А птаха вдруг круто развернулась, покружила перед окном и снова присела на подоконник. Тихонько, чтобы не спугнуть ее, он поманил к себе товарищей, глазами показал на гостью. Непоседа попрыгала-попрыгала и полетела к другому берегу. Друзья переглянулись, без слов поняли Варов-Гриша. Им ли, урожденным речникам, не перемахнуть реку? Против Оби — совсем неширокая. Обследовали раму: не капитальная, гвозди, если расшатать, можно выдернуть. Гриш давай орать, как оглашенный, товарищи с ним — в голос. Охранник с перепугу вбежал в мыльню, ничего понять не может, вроде взбесились зыряне, махнул на них рукой, вышел. Тогда друзья замолчали. Охранник приоткрыл дверь, заглянул — стоят зыряне голые, на потолок глаза выкатили, будто замерли, — пожал плечами, закрыл дверь. Несколько раз кричали так друзья. Конвоир перестал обращать на них внимание. Такое они проделали и в следующее мытье. Конвоировал их другой, он кричал на них, грозился посадить в карцер. Но уже пошел между конвойными разговор про странности сибирских дикарей. В третий раз караулил их высокий и тощий, как хорей,[9] конвоир, известный своей сонливостью. Варов-Гриш еще прежде приметил, что он вечно зевает.
«Сегодня, — шепнул он друзьям. — Другой такой удобный случай может не представиться…»
Раздеваясь, друзья подняли крик. Конвоир что-то вяло пробурчал.
Вещи они забрали с собой в мыльню будто для того, чтобы насекомых паром убить. Конвоир только проводил их брезгливым взглядом. На всякий случай, чтобы у него не возникло подозрений, они неплотно прикрыли дверь, пусть видит. «Хорей», чтобы не дышать паром, сам захлопнул дверь. Тут, не мешкая, крича и визжа, они повыдернули гвозди, выставили раму и один за другим выпрыгнули в воду.
Была осень, после теплой бани вода показалась студеной.
До противоположного берега было уже рукой подать, когда над головами просвистела первая пуля. За ней вторая, третья… Стреляли из винтовки. Сам ли «Хорей» спохватился или кто-то из береговых часовых заметил?
На том берегу жили украинцы. В поле, в скирдах, беглецов спрятали. Потом друзья добрались до линии фронта и к своим перешли…
«Как у нас совпало!» — подумал Куш-Юр тогда, слушая Варов-Гриша, и его подмывало рассказать о своем побеге, но он только вымолвил:
— От беды не хоронись, на беду иди — не бойся.
За дверью кто-то зашевелился. Паренька за ним, наверно, послали? Он встрепенулся, вспомнив про обещание попить чай, и с виноватым видом открыл дверь в избу. Навстречу ему, благодарно мяукнув, выплыл рыжий кот.
Хозяева, не дождавшись постояльца, легли спать.
Куш-Юр на цыпочках прошел к себе, разобрал постель, разделся и лег.