Случилось то, что должно было случиться. Вернулись с обустройства с четвертой семьей. Сыграли свадьбу — Мишка торопил, пока Куш-Юра не было. А потом стали готовиться в путь-дорогу.
И вот четыре семьи покидают Мужи.
Погода выдалась редкостная. Солнце щедро заливало землю, впервые с той недавней поры, когда приполярный день снова победил свою извечную противницу ночь, укоротив ее до воробьиного носа, обратив в прозрачную невидимку. Какая-то умиротворенность царила в природе. Было тихо, безветренно — шерстинка на малицах не шелохнется. На реке ни рябинки, ни всплеска, голубая, будто выстригли ее, как ленту, из неба вместе с редкими белоснежными завитками облаков и затейливыми цепочками птичьих стай.
Лодки переселенцев стояли у взвоза-причала — целый караван: в голове каюк с мачтой, а за ним на буксире небольшой неводник-базьяновка и юркие калданки.[7] Уезжающие грузили в них вещи, домашнюю утварь и прочий скарб, работали дружно, не отвлекаясь, чтобы под вечер тронуться в путь.
Погрузкой распоряжался Гриш, признанный всеми за старшего. Он и выглядел степенней всех. Под стать ему был и Мишка, тоже дюжий детина. Но оба, не говоря о щупленьком Сеньке, все же уступали в силе широкоплечему, здоровенному Элю. Тому ничего не стоило взвалить на плечи тяжеленный тюк и бегом бежать по сходням к лодкам.
К полудню на пригорке, чуть повыше причала, собралась толпа провожающих. Кроме родных, кумовьев, друзей и соседей пришли и посторонние. Их привлекало простое любопытство. Коротая время, провожающие любовались весенним разливом, летом птиц, переговаривались.
— Погодка-то красная!
— Бог постарался…
— К добру!
— Дружно работают…
— В согласии…
— А как же — пармщики? Одного теперь роду…
Добрые слова, доносившиеся с пригорка, бодрили отъезжающих, льстило, что столько народу пришло проводить их.
Когда солнце стало клониться к лесистому увалу, караван был загружен чуть не по самый край бортов. Откуда всего набралось! Людей, беднее переселенцев, в селе вроде бы не было, а, поди ж ты, только и место осталось — детишкам на корме каюка, где на стойках под брезентовым пологом устроили им постельки. Рухлядь кинуть бы — женщины ни в какую не давали. И то нужно, и другое. Здесь не запасешься, там не разживешься. Одних сетей обветшалых набралось пол-лодки. А как без них? Ну, а доски, рамы, кирпич, пусть и битый, — на новом месте этому цены не будет. Все пригодится… Не раз мужики соленым потом умывались, а бабы и подавно, пока все перетаскали.
Осталось погрузить живность.
Скоту перед сиденьем гребцов соорудили временные стойла.
Привычные к подобным путешествиям, собаки, радостно повизгивая, сами запрыгнули в калданки. На всякий случай их привязали, чтобы обратно не выпрыгнули. Но собаки, похоже, и не помышляли о бегстве: смирно уселись и, высунув морды за борт, с удивлением разглядывали свои отражения в воде.
Гриш в броднях вошел в реку, оглядел лодки, проверил укладку. Выйдя на берег, скомандовал женщинам:
— Заводите скот!
Женщины, как ни устали, бегом бросились на пригорок. Там, за амбарами, на привязи томились три буренки и черный молодой бык. Женщинам хотелось поскорее управиться, тогда хоть словом перемолвятся с родными — когда еще увидятся и увидятся ли?
Пучки душистого сена оказались хорошей приманкой, и коровенок легко завели на каюк. Но бык уперся возле сходней — и ни туда ни сюда: сердито мычал, мотал головой, норовя поддеть рогами своих погонял. Его и тянули за веревку, и палками понукали, а он только пятился.
— Ну и беспутная скотина! — в сердцах вырвалось у Гриша. — На привольный корм везем, а он, дурак дураком, упирается.
Эль точил лясы с селянами на пригорке, не принимал участия в этой возне. Но тут он решительно накинул на черную как смоль голову капюшон малицы, направился к лодке:
— А ну-ка, покажу я ему сейчас, якуня-макуня! Волоките на сходни…
Наперехват ему бросилась сухопарая Сера-Марья: казалось, она одна догадалась, что собирается делать муж.
— Элексей, в уме ли ты? — Ее рябое лицо, из-за чего и прозвали ее Сера-Марья, Рябая Марья, побледнело.
Но Эль и бровью не повел, вошел в воду, рядом со сходнями, и, поглядывая на сердито ревущего быка, изготовился к какому-то решительному действию — насупился, раздвинул полусогнутые руки.
Уже не женщины, а ватага мужиков, словно на охоте, с гиканьем подгоняла рогатого упрямца. Оглушенный криком, обозленный палочными ударами, бык вполз на сходни. Эль рванулся, просунул руку животному под брюхо, обхватил его и, будто бревнышко, перебросил в каюк. Лодка закачалась и чуть не перевернулась. Воздушный прыжок не то ошеломил, не то остудил быка — он замолк, перестал реветь.
Тяжело дыша, Эль откинул назад капюшон, отбросил со лба взмокшие смоляные кудри и, пошатываясь, вышел на берег.
— Надсадился, поди? Ой, беда-беда! — Марья протянула мужу руки.
— Ты что, Манюня! — прохрипел Эль. — Впервой ли мне?
Толпа на берегу встретила его одобрительным гулом:
— Быка на руках!
— Ай да Гажа-Эль!
Эль с удовольствием принимал похвалу. Гордо расправив плечи, стоял он между сынишкой и дочерью, которые тоже были счастливы от такой почести отцу.
И переселенцы, и те, кто пришел их проводить, — все сбились в кучу, перемешались.
Гриш был доволен. Вот уж Гажа-Эль выручил так выручил. То, что быка погрузил, — одно. Дух у людей поднял — вот что дорого. Больше всего Варов-Гриш боялся минуты отъезда. Дальняя ли предстоит дорога, близкая ли, надолго ли расставание, накоротко ли, по доброй ли воле, по нужде ли — последнее прощание самое тягостное. Женщин от слез не удержишь, а то еще и заголосят. Теперь-то не решатся — на празднике не плачут. Да, уж праздник. Вот Куш-Юр подойдет, скажет речь — и можно отчаливать. Самое время: солнышко начало облокачиваться на игольчатый увал.
Внезапно на что-то решившись, он достал полинялый вещмешок, порылся в нем, вытащил солдатскую флягу. Отвинтил стаканчик, служивший крышкой, наполнил его доверху прозрачной жидкостью и бережно, боясь пролить, поднес Элю.
— Получай награду, мать родная!
— Эх, якуня-макуня! — Гажа-Эль не ожидал такой награды. Приняв стаканчик, обвел всех взглядом, подмигнул и, залпом опрокинув в рот, крякнул: — Хорош, чистейший! — Он не спешил отдать стаканчик Варов-Гришу — авось не поскупится, повторит — и блаженно улыбался.
— Мало! Мало! Что ему шкалик! Да еще за быка! — В толпе, как водится, нашлись доброхоты.
— Больше нельзя. Последний остаточек из мир-лавки дали нам — мало ли что в пути случится. — Гриш поспешно завинтил флягу.
На всякий случай он вышел из толпы: мужики привяжутся — не отстанут.
В стороне от людей стояла грустная Чурка-Сандра.
— Ты что? — спросил Гриш.
— Крестная не пришла. Намедни знобило ее, занемогла, поди. Ведь старая.
— Эй, Караванщик! — окликнул Гриш. — Пуская сбегает Сандра к крестной-то.
— А я, что ли, супротив? — неохотно отозвался Мишка. — Успеет, поди…
— Я мигом. — Сандра благодарно сверкнула глазами и побежала по берегу с необыкновенной прыткостью для своей рослой фигуры.
— А почто Куш-Юр-то не идет? — догнал ее голос Сеньки Германца.
Сандру качнуло.
«Кто тебя за дурацкий твой язык дернул, сатана? Мишка-то что подумает?»
Она было приостановилась с намерением вернуться, но тут же отказалась: люди и в самом деле невесть что вообразят. Видит Бог, не вспоминала она Куш-Юра. Один раз всего подумала, отчего не идет он прощаться… со всеми.
Сандра шла торопливо, шурша прибрежной галькой. Местами вода подступала к пригорку, но тратить время на обход Сандра не стала. Поднимая подол малицы и сарафана, она шла в бахилах по воде, благо было не глубоко, по щиколотку. Она добралась до небольшого амбарчика, стоявшего на невысоких столбиках-ножках, поднялась по трапу на галерку вокруг стен и вдруг лицом к лицу столкнулась с Куш-Юром.