Его единственной нежностью были фрукты. Сладкий белый виноград, столь любимый им, напоминал ему о винограде, который рос на анатолийском высокогорье, в деревне его детства и юности. Там же росли и абрикосы, и зрели они на деревьях, а не в ящиках на рынке. Поэтому если он видел виноград этого сорта или зрелые абрикосы, то не думая покупал их и приносил домой.
Мать тоже покупала фрукты где только можно. Но он отличал, какие фрукты купила мать, а какие — он. Выбор матери только доказывал лишний раз то, что не требовало доказательств, — никто, кроме него, не мог выбрать достойный экземпляр. В нем билась жилка утонченного ценителя. Он брал в руки дыню и погружался в ее исследование, вертя ее во все стороны, находил точку, самую мягкую, самое брюшко дыни, совал к ней нос и втягивал в себя запах. Так он решал пригодность дынь. Арбуз он обхаживал по-другому. Он взвешивал его в руке и шлепал по нему, затем как-то особенно оглядывал его. Я так и не научился этому искусству. Секрет он унес в могилу.
Ужин заканчивался турецким кофе. Это была еще одна причина, по которой мать почти не сидела с ним за столом. Она должна была точно угадать время подачи кофе. Ведь чтобы сварить его — требовалась одна минута. Отец любил кофе с пенками, горячий, сразу же за фруктами. И ему нравилось, как мать готовит кофе. Единственное одобрение, высказываемое матери, касалось именно кофе, он упоминал moussaka — изумительное смешение, или tass kebab — сочность. Не могу представить, чтобы он любил мою мать плотски так же нежно, как он любил дыни, кофе и еду.
После еды на его лице проступало изнеможение. Я всегда считал, что он устает только после еды. Но теперь я знаю, что поспать для него после еды было таким же естественным желанием, как для насытившегося хищника. Сразу же, допив последнюю каплю кофе, он вставал и направлялся к кушетке. Там он вытягивался на боку, ладонь под голову и через тридцать секунд засыпал. Еще через минуту — храпел.
После этого мать могла доесть остатки ужина, оставленные на столе. Она ела медленно и вдумчиво, в том состоянии успокоения, которое следовало за возбуждением, в настрое полного умиротворения, которое следовало за горячкой. Она ела спокойно и слушала храп хозяина. Она выдержала еще одно испытание ужином. Как обычно, блестяще.
Отец просыпался так же внезапно, как и засыпал. Если игра должна была состояться у Вассерманов, Клипштейнов или Шпигелей, то он кричал: «Эвангеле, вызови такси!» Если игра была у нас дома — «Томна, приготовь стол!» Приготовление стола означало — снять круглую восточную подстилку, вытереть пыль и накрыть специальный коричневый войлок. Он сам расставлял пепельницы, приносил карты и листы для ведения счета. Лишь только он заканчивал — прибывали гости. Все без лишних слов устремлялись к столу и закрывались в комнате. Игра начиналась. Мать и я оставались одни.
Если была зима, то, поскольку дом плохо прогревался, продуваемый всеми ветрами, отец забирал в столовую оба электронагревателя, что были в доме, и ставил их на старомодные стеклянные шкафчики, стоящие по бокам от большого окна, выходившего на пролив Лонг-Айленд. Зимний холод подбирался со стороны пролива, комнатка, где мы оставались с матерью, быстро промерзала. Помню, как она сидела и читала в углу. Она выглядела утомленной, но не от физической работы, а от напряжения, сопутствующего атмосфере тех полутора часов, во время которых ей приходилось общаться с мужем. Облегчение приносило сонливость, но она была настроена решительно, хотела спасти остаток вечера для себя. Ее веки закрывались, голова клонилась, но она не поддавалась и продолжала читать. Она не собиралась полностью отдаваться на милость победителя.
Или из-за того, что так легче бороться со сном, или из-за того, что действительно эта комната в готическом стиле была очень холодна, она вставала и шла к самой большой батарее в комнате, доходившей ей до груди. Она клала книгу на батарею, облокачивалась о нее и читала. Я уходил в другой конец комнаты, придвигал к другой батарее стул как можно ближе — там я готовил уроки. Маленький Майкл спал. Периодически из столовой доносилась перебранка или смех мужских голосов. Кто-то проигрывал и выговаривал партнерам. Или выигрывал и смеялся над неудачей противника. Мать и я, слыша голоса, кидали взгляды друг на друга и улыбались, довольные нашей другой компанией. Вот где родилась наша конспиративность.
Я помню, как много раз глядел на нее и думал, что она покинута, хотя она не давала к этому никаких поводов. Более того, она предпочитала вообще не общаться с мужем. Хотя в 12 лет я и понятия не имел о сексе, я чувствовал, что ею пренебрегают, ощущал ее боль так же, как и она — мою. Поэтому мы стали союзниками.
Один раз, когда игра была в самом разгаре, отец позвал меня. Мама знала, что на следующий день у меня должен быть экзамен. Мы поглядели друг на друга. Я помедлил с ответом. «Эвангеле-е!» — зычно прокричал отец еще раз. Его тон, всегда безапеляционный, в присутствии друзей за столом, был груб, как понукание ослу. У меня от него просто дрожали поджилки, чего, собственно, отец и добивался. Я поднялся и собрался идти вниз, чтобы узнать, чего он хочет, хотя прекрасно знал, что надо сесть на велосипед и сгонять в «Деликатессен», что напротив станции, за фунтом виргинской ветчины и полфунтом швейцарского сыра. Один из игроков намекнул, что он не прочь заморить червячка.
Но на плечо опустилась рука матери, останавливая меня и опуская на стул. Ее движение было мягкое и грациозное. Она крикнула: «Он уже спит, Сэм!» (Перед друзьями она всегда называла его Сэм.) Она сама спустилась в столовую и, проходя мимо, надавила на мою голову, мол, не высовывайся. Я сел на пол рядом с кушеткой, на которой отец спал, и продолжил учить. Она расспросила отца, что надо. Но он не мог послать жену за закуской на велосипеде! И тот его друг, пожаловавшийся на голод, сказал, что есть больше не хочет. Мать ушла на кухню к морозильному ящику и приготовила им перекусить. Затем она вернулась ко мне, села в кресло рядом и улыбнулась.
Теперь, сидя на ступеньках, залитых солнцем, мы знали, что мы выиграли.
— Эв! — сказала мать. — Я не жалуюсь на него. Я всегда могла сытно покушать, он не был бабником и каждую ночь спал дома. Чего было еще желать?
Я промолчал. Действительно, чего еще?
— У многих женщин мужья хуже! — вздохнула она с облегчением.
Я взглянул на нее. Глаза закрыты, голова откинута назад. Она отдыхала, ничего не желая, кроме отдыха.
— Я не жалуюсь, — пробормотала она.
А я вспомнил тот день, когда она тоже сказала: «Я не жалуюсь!» Это было в 1936 году, за месяц до моего поступления в колледж. Отец к тому времени обнаружил, что за его спиной что-то затевается, что я не только подал документы в какой-то колледж, а в самый что ни на есть Айви.
В тот год он размахнулся на очередную попытку возродить свой былой бизнес. Проанализировав новую ситуацию на рынке ковров и свое новое финансовое состояние, он купил гораздо меньший, чем прежде, магазин и переехал с остатком товаров на новое место. Он думал, что я буду помогать ему. Он ждал, когда я закончу школу. А фактически просто рассчитывал на меня, потому что у него не осталось денег на наем старых продавцов, грузчиков и клерков. Я был его старший сын, отец ожидал по праву традиции, чего и следовало ожидать, — что я вырасту и возьму на себя часть бремени. Более того, не я ли сам, как он говорил, кормился всю жизнь от этих самых ковров!
— Ты должен мне! — заревел он, узнав, что есть что. — Ты — идиот! Ты должен мне!
Он орал, а в ответ получал только молчание и склоненную голову. К тому времени я уже был натренирован.
А мать сделала совершенно неожиданную вещь. Единственный раз, сколько я ее знал, она сделала попытку объяснить ему, что я должен найти свой путь, и намекнула, мягче некуда, что, возможно, бизнес по импорту восточных ковров и подстилок более невыгоден. И еще, что молодой человек — на распутье жизни, что он может найти лучшую дорогу, нежели предлагаемая отцом. Когда она высказала свои доводы, с лицом, бледным от страха, с лицом — маской жены-рабыни, он повернулся к ней и тяжело посмотрел ей в глаза. Его лицо изменилось: он понял, что дело совсем не во мне и не я был инициатором абсолютно эгоистичного и сумасбродного шага в сторону либерального колледжа искусств. Это ОНА вбила идею в мою голову. Это ОНА усиленно старалась, чтобы идея не выветрилась из моей головы с течением времени!